Творчество Достоевского — постоянный диалог добра и зла, причем спор ведут неравнозначные величины. М. Бахтин показал, что при всей «полифоничности» романов Достоевского голос автора нельзя спутать с разноголосицей его героев-оппонентов, хотя последним предоставлена возможность высказываться громко и убедительно. Спор идет только на литературных страницах (в душе автора он решен изначально) и всегда завершается в пользу добра. И автор добрыми глазами смотрит на мир, испытывая чувство жалости и сострадания там, где, казалось бы, место остается одной ненависти. «В образе идеального человека или в образе Христа представляется ему, — писал М. Бахтин о Достоевском, — разрешение идеологических исканий. Этот образ, или этот высший голос должен увенчать мир голосов, организовать и подчинить его»11. Нет никаких оснований видеть в Достоевском морального релятивиста.
В «Дневнике писателя» есть выразительная миниатюра «Мужик Марей». Автобиографический рассказ о том, как девятилетнему мальчику почудился волк, как он бросился искать защиту у пашущего крестьянина, как тот успокоил его. «Конечно, всякий бы ободрил ребенка, но тут в этой уединенной встрече случилось как бы совсем другое, и если бы я был собственным его сыном, он не мог бы посмотреть на меня сияющим более светлою любовью взглядом, а кто его заставлял?»12
Важен контекст, в котором возникло у писателя это воспоминание детства. Праздник Пасхи на каторге — отвратительные сцены пьяного разгула с картежной игрой, драками, поножовщиной. И вот детское воспоминание преображает ситуацию. «…Я вдруг почувствовал, что могу смотреть на этих несчастных совсем другим взглядом и что вдруг, каким-то чудом, исчезла совсем всякая ненависть и злоба в сердце моем. Я пошел, вглядываясь во встречающиеся лица. Этот обритый и шельмованный мужик, с клеймами на лице и хмельной, орущий свою пьяную сиплую песню, ведь это, может быть, тот же самый Марей: ведь я же не могу заглянуть в его сердце»13.
Еще один контекст существен для понимания текста. Рассказ о мужике Марее появился в «Дневнике писателя» в феврале 1876 года сразу после статьи «О любви к народу», где Достоевский писал: «В русском человеке из простонародья нужно уметь отвлекать красоту его от наносного варварства. Обстоятельствами всей почти русской истории народ наш до того был предан разврату и до того был развращаем, соблазняем и постоянно мучим, что еще удивительно, как он дожил, сохранив человеческий образ…»14 Рассказ как бы развивает эту мысль, облекая ее в художественную форму. Образ у Достоевского сильнее силлогизма. Для писателя важно не только сформулировать идею, но донести ее до читателя наилучшим образом, заронить ее в душу.
И обратите внимание на концовку рассказа. Свидетелем отвратительного острожного разгула становится, кроме автора, поляк М-ций. Рассчитывая найти сочувствие у русского интеллигента, он говорит по-французски: «Ненавижу этих бандитов». Но в сердце Достоевского вместо ненависти сострадание. В том числе и к иноземцу, попавшему на русскую каторгу: «Несчастный! У него-то уж не могло быть воспоминаний ни о каких Мареях и никакого другого взгляда на людей кроме Je hais ces brigands. Нет, эти поляки вынесли тогда больше нашего!»15 Подобное всепонимание, «всеотклик», способность встать на точку зрения другого и пережить чужую беду как свою Достоевский считал истинно русской чертой. Поэтому не прав и смешон Фрейд, говорящий об «узкосердечном русском национализме» Достоевского.
Русская идея Достоевского — это воплощенная в патриотическую форму концепция всеобщей нравственности. В 1877 году Достоевский писал: «…Национальная идея русская есть в конце концов лишь всемирное общечеловеческое объединение»16. В знаменитой Пушкинской речи Достоевского эта мысль получила дальнейшее обоснование и развитие. Это 1880 год.
Среди мировоззренческих проблем Достоевского есть одна, которую обходят молчанием, а иногда излагают ее в довольно невнятных, путающих дело намеках. Вспоминается мне один долгий «интеллектуальный» разговор с покойным художником Владимиром Вайсбергом, знатоком философии, преклонявшимся перед Спинозой и поносившим Достоевского. За что именно — было трудно разобраться. Но получалось так, что Достоевский и есть сам Смердяков. Потом, однако, выяснилось, что речь идет об отношении Достоевского к евреям. Другой пример. Юрий Нагибин, рекомендовать которого нет необходимости, глубоко укорененный не только в московские переулки и Чистые пруды, но и в русскую культуру, вдруг разразился гневной предсмертной филиппикой (повесть «Мрак в конце туннеля»), обвинив Достоевского и весь русский народ в злобном антисемитизме.