Пусть же их свободные крикуны покажут столько преданности и благодарности к старшим, как у нас это видно на каждом шагу. У них бы залез простолюдин из провинции в Париж, он бы там и отца и мать забыл! А у нас вот случай, в первый раз в жизни попал в Петербург и не хочет дня промешкать, чтобы скорее лететь опять на службу — его никто не принуждает; ему в Петербурге свободнее, веселее; но у него одно в голове — как бы лучше исполнить свои обязанности к помещику. Поэтому помещик не тиран, не кровопийца, русский крестьянин не esclave, как они говорят. У невольника не было бы такой привязанности, если бы его помещик был тиран. Этакая преданность — чувство свободное; неволей не заставишь себя любить“.
Леонтий Васильевич в своем дневнике вторит жене:
„Народ требует к себе столь мало уважения, что справедливость требует оное оказывать… Отчего блажат французы и прочие западные народы? Отчего блажат и кто блажит? Не чернь ли, которая вся состоит из работников? А почему они блажат? Не оттого ли, что им есть хочется и есть нечего? Оттого что у них земли нет, — вот и вся история. Отними у нас крестьян и дай им свободу, и у нас через несколько лет то же будет… Мужичку же и блажь в голову нейдет, потому что блажить некогда… В России кто несчастлив? Только тунеядец и тот, кто своеволен… Наш народ оттого умен, что тих, а тих оттого, что не свободен“.
Генерал не слышит великих и страшных громовых раскатов… Кажется, до тех лет еще далеко-далеко. А до конца жизни генерала и генеральши — близко…
VII
1850-е годы — „вечер жизни“. Приближается зима, „и пойдет это оцепенение природы месяцев на семь и более. Дай бог терпения, а уж какая скучная вещь — зима!“ Анна Дубельт жалуется на нездоровье, бессонницу и страшную зубную боль, от которой порою „зимними ночами во всем обширном доме не находила места“. „А как пойдут сильные морозы, и ни в доме, ни в избах не натопишь… Много топить опасно, а топить как следует — холодно“.
Седовласая помещица, как и двадцать лет назад, не дает себе покоя — ездит смотреть озимь, просит прислать из столицы шерсти и кормового горошку, принимает и наставляет старост, рассуждает о давно выросших детях.
„Тяжело видеть, что сын только и думает, как бы ему уехать от матери поскорее, что ему не нужно ее участие; что она даже в тягость, и что вместо утешения от беседы с матерью дал бы бог скорее избавиться от ее присутствия — я это чувствую, тем более понимаю, что по несчастию то же самое сама испытывала к своим родителям. Но мои родители, ты сам знаешь, то ли были для меня, что я для моих детей?