Постепенно читающего обволакивает старинный медленный усадебный быт далеких-далеких 1830-х годов. «Обед и чай на балконе…», «ливреи на медвежьем меху», какая-то Анна Прокофьевна, гостящая вместе со Степаном Поликарповичем, «гуляние в саду, поднявши платье от мокроты и в калошах», «повар Павел, который не привык захаживать в дом с парадного крыльца, и когда в торжественный день закрыли черный ход, то — заблудился с шоколатом, которого ждали, в залах (смеху было)»; «на днях была очень холодная ночь, почти мороз; этим холодом выжало нежный, сладкий сок из молодых колосьев; сок потек по колосьям, как мед; в колосьях те зерна, откуда вытек сок, пропали, а народ говорит, что это сошла на рожь медовая роса»; впрочем, к письму прикладывается рыскинский колос, «чтоб ты видел, как он хорош» — и кстати, «цветник перед балконом сделан в честь твоей треугольной шляпы».
Треугольная шляпа напоминает в вышневолоцкой глуши о столичной службе… Пока что петербургское обзаведение полковника довольно убыточно и требует энергичного хозяйствования полковницы: «Машенька привезла мне счастье, только она приехала, и деньги появились, продала я ржи 60 четвертей за 930 рублей». Мужу тут же посылается 720 (с пояснением, что «по петербургскому курсу это 675 рублей»). Оказывается, глава семьи «купил сани и заплатил 550 рублей»; в этот момент (октябрь 1835 год) у них «еще двадцать пять тысяч долгов», а 22 ноября того же года — «67 тысяч»…
Помещица прикупает земли к своим владениям Рыскину и Власову, умело руководит всеми финансами: тверские души и десятины — это ее приданое; мужу пишет: «Лева, ты не знаешь наших счетов». Она совсем не смущается «астрономическими долгами», явно ждет скорых больших поступлений и уверена в обеспеченном будущем двух сыновей (Николаю — четырнадцать, Михаилу — три): «Наш малютка очень здоров, весел… каждый день становится милее. Даже мужики им любуются, а он совсем их не боится, и когда увидит мужика, особливо старосту нашего Евстигнея, которого встречает чаще других, то закричит от радости и, указывая на его бороду, кричит „кис, кис“ и всем велит гладить его бороду и удивляется, что никто его только в этом случае не слушает. Тут он начинает привлекать к себе внимание старосты, станет делать перед ним все свои штуки и стрелять в него „ппа!“, чтоб он пугался, и начнет почти у его ног в землю кланяться (молиться Богу). Потому что его все за это хвалят, то он думает, что и староста станет хвалить его; а штука-то ведь в том, что при мне Евстигней стоит вытянувшись и не смеет поиграть с ребенком, который, не понимая причины его бесчувственности и думая, что он не примечен старостою, потому что сам не довольно любезен, всеми силами любезничает, хохочет, делает гримасы и проч., — умора на него смотреть».
Так выглядела семейная идиллия в середине июля 1835 года, в те самые дни, когда Пушкин (он жил тогда на Черной речке, на даче Миллера) ждал ответа на письмо к графу Бенкендорфу с просьбой о позволении удалиться на три-четыре года в деревню.
Впрочем, и здесь, в Рыскине, не хлебом единым сыты хозяева: помещица дает советы мужу не только по финансовой, но и по издательской части — ее перевод одного английского романа вышел в свет, но, видно, худо расходится. «Надо просто делать, как делают другие: объявить самому в газетах на свой счет, да самому и похвалить; по крайней мере, хоть объявлять почаще. Надо раздать и книгопродавцам; и на буксир потянуть Андрея Глазунова, нашего приятеля». Тут уже ясна надежда жены на возрастающее влияние супруга (последние строки отчеркнуты явно дубельтовским карандашом, то есть приняты к сведению, для дела).
В книжном мире у Дубельта дела не только с книготорговцем Андреем Глазуновым — с годами он все больше и чаще вникает в литературные обстоятельства, и в своем ведомстве — один из самых просвещенных.
«Я ничего не читал прекраснее этой статьи. Статья безусловно прекрасна, но будет ли существенная польза, если ее напечатают?» — так аттестует он представленную ему на просмотр рукопись поэта Василия Андреевича Жуковского о ранней русской истории и заканчивает: «Сочинитель статьи останавливается и, описав темные времена быта России, не хочет говорить о ее светлом времени, — жаль!» Статья не пошла в печать, но при этом с Жуковским сохранились внешне весьма добрые отношения — поэт в письмах называл Дубельта «дядюшкой», посвятил ему стихи (впрочем,
С Пушкиным отношения были похуже. «Никогда, никакой полиции не давалось распоряжения иметь за вами надзор», — заверял Пушкина шеф жандармов. А век спустя выйдет целая книжка «Пушкин под тайным надзором», в известной степени состоящая из документов, собранных и представленных людьми Дубельта.