— Я вас провожу… И когда вы вернетесь, я… Я расскажу вам, что…
Слова застревали у него в пересохшем горле, и он чувствовал, что ему и впрямь, как водолазу, трудно дышать.
— …что я люблю тебя, Ася…
Они были одни возле скамейки; неподалеку сидел и дремал какой-то старичок, разомлевший от жары, да дети, пыхтя, что-то мастерили из песка.
Ася опустила голову. Густая прядь волос закрыла ей пол-лица, и Шилков видел только темную бровь и дрожащие ресницы. Она молчала, но Шилкову сразу стало легче. Он даже нетерпеливо тронул ее за локоть, не дожидаясь, что она ответит ему, — жест, означавший: вот и все; мы можем идти; не надо ни о чем думать; я сказал — и я уже счастлив.
Но девушка не шевелилась. Она глядела себе под ноги, и Шилкову показалось, что он ослышался, когда она тихо ответила ему:
— Я знала… Мне было трудно… трудно так редко видеть тебя.
…Часа за два до отхода поезда они были в том же самом скверике, сидели на той же самой скамейке, что и вчера, и Ася опросила его:
— Ты мне ничего не можешь рассказать? Если не можешь — не надо, я ведь знаю — у тебя такая работа. Но отец…
Шилков нахмурился.
В памяти снова всплыли недавние дни; с какой-то фотографической отчетливостью припомнился человек с искаженным лицом, нож, тускло блеснувший в темноте, потом нарастающий звон в отяжелевшей разом голове.
Что он мог рассказать ей? Мало, очень мало — обо всем остальном он не смел и словом обмолвиться. Да, впрочем, Асю и не интересовало все остальное: она хотела знать об отце — и она имела право на это…
…Все уже было позади: разрушенные корпуса комбината, искореженное железо, дымящиеся груды камня и металла. Люди собирались у прокатного цеха. Даже в ночной темноте они безошибочно находили то место — большой двор, вокруг которого все было взорвано, мертво.
Не слышно было слов: люди говорили сдавленным шепотом, тяжело переводя дыхание. Кто-то застонал, привалившись спиной к бетонной глыбе. Но когда взвилась и осветила все кругом ракета — стих шепот и стон оборвался.
Там, в каких-нибудь пятистах метрах от цеха, — и люди знали это — залегли гитлеровцы. Рабочему отряду было приказано отходить. Когда мастер-сталелитейщик Гаврилов, возглавивший отряд, пересчитал в темноте людей, он понял, что больше ничего и не остается, как отходить.
Где-то наверху словно мяукнула кошка. Мина хлопнула внутри цеха, за ней начали рваться другие. А потом небо будто сошло с ума: мины рвались не переставая, и люди втискивались в каждую щель, прятались в развалинах, в еще горячих печах… Наконец обстрел прекратился, и тогда наступила непривычная, словно звенящая тишина…
Гаврилов негромко сказал: «Пошли».
…Руины комбината остались далеко. Кругом стоял лес, спокойный, величавый в своем спокойствии, весь наполненный густым, смолистым запахом хвои.
Дробышев шел, придерживая одной рукой раненого бойца. Идти было трудно: раненый то и дело спотыкался, тяжело волочил ноги, и, казалось, еще несколько шагов — и он повалится на мох. Но он все-таки шел, все-таки передвигал ноги — бледный, с плотно сжатыми, бескровными губами. Потом он остановился, прислонившись к сосне.
— Больше не могу… Гранаты… Оставь меня.
— Неужели ты думаешь… Садись на спину!
— Нет.
Сзади подошел Трояновский. Ни слова не говоря, он подхватил раненого и взвалил его на себя. Дробышев удивился: он и не предполагал в своем друге такой силы — научный работник, интеллигент, в очках! Дробышев подумал: это опасность сделала его сильным. Конечно, далеко он раненого не унесет, но в мирное время он и на это не был бы способен.
Они несли раненого по очереди и вечером, когда подошли к привалу, валились с ног от усталости. Уж на что Дробышев считался человеком выносливым (все-таки сталевар!) — но и он, опустив раненого, почувствовал, как у него мелко дрожат колени, а в глазах вспыхивают и крутятся какие-то оранжевые круги.
Выставив охранение, все заснули. Заснул и Дробышев, раскинув на земле могучие, черные от грязи руки. Но Трояновский не мог уснуть. Широко раскрыв близорукие глаза, он вглядывался в кустарник, подступающий к лужайке, в дальний, открывающийся за полем лесок.
О том, что спрятано у него под рубашкой, знали в отряде двое: Дробышев и Гаврилов. И все-таки он не мог уснуть: пачка скомканных бумаг, почему-то необычайно жестких, словно жгла его. Как это нелепо получилось! Комендант оказался трусом — сбежал, закинув куда-то ключи от сейфа. Пришлось взламывать этот огромный железный ящик: тащить из сварочного цеха два тяжелых баллона и резать металл. Дробышев еще пошутил тогда:
— Хорошо, что этот шкафчик не из нашего сплава, а то провозились бы…
Они и так провозились долго. Когда Трояновский сунул всю документацию себе за пазуху, пять танков с белыми крестами на броне, развернувшись, били прямой наводкой по заводоуправлению.