Ганс, затравленно озираясь, навел пистолет на голову Кичи, который колотился о траву у его ног. Что-то полыхнуло рядом, Ганс дернулся, думая, что по нему уже стреляют. Или показалось?
– Мочи! – прозвучал грубый, раздраженный голос. Здоровяк медленно отошел к своим.
Ганс вдруг увидел себя словно со стороны. Вот он стоит один, не считая полуобморочного Кичи, посреди освещенной поляны. Со всех сторон на него глядят стволы помповиков. Люди Дубровина работали грамотно – знали, что свинцовые пули и картечины экспертизе не подлежат.
– Вы все равно меня завалите! – закричал Ганс. – Вы не оставите свидетеля!
– Какой ты, на хрен, свидетель... – негромко усмехнулся кто-то. – Ты здесь центральный нападающий. И только попробуй завтра что-то вякнуть – и дня в тюрьме не проживешь!
И снова что-то полыхнуло, словно быстрая молния ударила неподалеку. Ганс вдруг понял – это фотоаппарат. Они снимали на «Полароид», как он стоит с пистолетом над лежащим Кичей.
– Стреляй! – прогремел злой окрик.
– Ганс... н-не н-надо... не н-надо, – лепетал Кича, не справляясь со своей дрожащей челюстью.
– Все, на исполнение – десять секунд! Или он падает, или вы оба падаете. – Стволы ружей заинтересованно шевельнулись.
Потекли секунды. Ганс никак не мог понять – быстро они текут или медленно и сколько у него осталось, чтоб собраться с духом и что-то решить.
– Ганс, не делай... Не стреляй... они пугают, – раздавался из-под ног блеющий голос бригадира, и один его стон выдавал, что ничуть не пугают, что все на полном серьезе. – Ганс, стрельни рядом, я упаду, я притворюсь...
– Хорошо, хорошо... – выдавил из себя Ганс и вдруг почувствовал, что пришла последняя секунда, что вот-вот она сорвется, как капля с карниза, и тогда свинцовые градины рванутся из горячих стволов и расшибут вдребезги его ребра, сердце, голову...
– Не дела-а-ай! – сорвался на крик Кича. – Я тебя урою, сука-а-а-а!
– Хорошо... – прохрипел Ганс. – Держись...
Последнее мгновение...
Гладкая изогнутая деталька мягко ушла под пальцем. Пистолет вздрогнул, как живой, и вылетел из мокрой ладони. Из лица Кичи что-то брызнуло на траву, и он, не издав ни звука, быстро упал с колен ничком. Ганса поразило – почему так быстро? Неужели так сразу может выйти из человека жизнь? Он думал, тело будет валиться медленно, плавно, словно через силу... А тут – тюк, и все. Как доминошка.
Он еще долго стоял, разглядывая затылок с намокшими от крови волосинками, и не видел, что делается вокруг. А между тем пистолет был бережно положен в пакет, туда же – снимки. Здоровяки собирались быстро и молча. Гансу больше не сказали ни слова.
Машины уехали, стало темно. В высоких кронах тревожно гудел ветер. Ганс все стоял и стоял, глядя себе под ноги, где в предрассветном сумраке остывало тело его бригадира.
Еще не было и девяти вечера, а Григорий уже мечтал поскорее добраться до кровати и отключиться. Только что принятая рюмка водки торчала в горле, как застрявший лифт, не принося ни бодрости, ни облегчения.
Он слишком уставал в последнее время. Слишком много беготни, много нервотрепки, особенно с этим переездом. Из клиники неожиданно исчезал то один, то другой специалист. Григорию и остальным оставшимся приходилось вечно кого-то подменять, перестраивать свой режим, оставлять работу на вечер...
Наскоро перекусив в ночном кафе, он обычно приходил домой, звонил Светлане и, смущенно комкая слова, говорил, что не осталось никаких сил. Потом сразу засыпал.
Светлана уже не обижалась. Только с грустью говорила, что зря ждала целый вечер. Оба ждали, когда придут более легкие времена.
– Я здесь слишком много стал пить, – сказал Григорий.
– Ты? – рассмеялся Донской. – Ты пьешь как ягненок. Вот остальные – те действительно хлещут...
Он сидел, скорчившись в кресле, и безучастно смотрел в окно. В руках плясала пустая рюмка. Разговоры не клеились, да и не было в них особой нужды. Словно бы встретились два человека лишь затем, чтобы напиться и помолчать, думая о своем.
– Почему? – сказал Григорий. – Почему они хлещут? Люди пьют от безденежья, от безнадеги, от бездарности, наконец. Почему мы пьем?
– От страха, Гриша, – вздохнул Донской. – Слишком страшен мир, в котором мы живем. Именно мы.
– Разве? Я думал, у нас самое безопасное место в мире.
– Эх, Гриша... – горестно сказал Донской. – Жалко мне вас всех. И тебя – мальчика с чистыми руками, который залез в наше гнилое болото. И хирурга Коровина, который сам себя ненавидит и свои руки за то, что уродуют людей, а не лечат.
– А себя – жалко?
– А себя – больше всех. Но это совсем другая история, другая печаль. Ты обо мне не думай. Я от тебя очень далеко – от твоих забот, от твоих радостей... А помнишь, как мы с тобой спорили – платная жизнь, бесплатная смерть?
– Хорошо помню.
– Ты еще мучаешься?
– Я мало стал об этом думать.
– А я, представь себе, много. Может, прав ты тогда был? Наверно, прав. Но жить с этим нельзя, и думать так нельзя.
– Я не очень тебя понимаю. Что нельзя?
– Нельзя думать, что мы – продавцы жизни. Жрецы второго шанса.