— Верю, верю… Скоро ты станешь фараоном, скоро на твою голову возложат двойную корону[66], и Кемет увидит восход нового солнца. Хор Золотой, ты ли склоняешься передо мной[67]? Боги дали мне тебя в счастливый час, может быть, в самый счастливый час моей жизни. Иди же, соверши всё, что задумал… Я знаю, ты мечтаешь о покорении царств, ты не понимаешь, как мог я не воевать, когда под моей рукой было сильное войско, как мог я не продолжить завоеваний моего отца…
— Отец!
— Не смей перебивать меня! — Слабый голос фараона сбился на хрип, рука слегка задрожала. — Непочтительный сын, ты не боишься наказания? Или ты думаешь, что уже можешь мне не покоряться? Удержи свои слёзы, ведь ты хочешь стать могучим воином! Тутмос, я ухожу в расцвете сил, боги не дали мне счастья увидеть тебя стоящим на боевой колеснице, поражающим врагов Кемет… Дайте мне питьё, скорее! Скорее, я должен успеть!
Из уст фараона вырвался хриплый стон, тело его внезапно напряглось, пальцы судорожно вцепились в края ложа, и стоящие поодаль жрецы бросились к умирающему, окружили его, почти скрыв от глаз царевича. Тутмос слышал, как судорожно стучат зубы царя о край серебряного кубка, как из груди его вырывается тяжёлое прерывистое дыхание, как оно постепенно затихает, становится почти ровным, будто у спящего… Жрецы отступили, только старый Аменемнес остался у ложа фараона, поддерживая слегка вздрагивающее хрупкое тело. Тутмос II с трудом открыл глаза, взгляд его был устремлён в пространство, поверх головы сына, но рука вновь потянулась к голове царевича, и потемневшие, почти чёрные губы зашевелились снова:
— Наклонись ко мне, Тутмос, ближе, ближе… Я говорю тебе — иди, сотвори всё, что задумал. Пусть великий Амон благословит тебя, всегда помни о нём, почти его великими дарами из той добычи, которую захватишь, из дани, которую соберёшь с покорённых племён… Тутмос, сын, иди и…
Над бронзовой курильницей, которую Аменемнес поднёс к самым глазам умирающего, взвился лёгкий голубоватый дымок, и взгляд Тутмоса II начал медленно угасать, растворяясь в этом облаке. Бледная рука с тонкими длинными пальцами соскользнула с головы царевича и ударилась о край ложа, хрупкое тело сильно вздрогнуло, голова ещё раз качнулась из стороны в сторону… и лицо окаменело, лёгкий вздох слетел с холодеющих губ. Вскрикнув, новый фараон в ужасе отпрянул от ложа, на котором покоился новый Осирис[68]. Сладковатый запах курений начал разрастаться, раздирая горло, и глаза Тутмоса III застлала качающаяся пелена, сотканная из тьмы и слабо вспыхивающего света. Сквозь неё мелькнули смутные тени — то были тени рук, поддерживающих его. Кто-то сказал: «Твоё величество, тебе лучше уйти, я провожу тебя до твоих покоев». Какие глупые, бессмысленные слова! Зачем отцу покидать собственные покои, к тому же он так слаб, что с трудом поднимает руку, для чего же его тревожить? Но, значит, он не умер, раз к нему обращаются жрецы, раз говорят: «Твоё величество…» Шатаясь, Тутмос поднялся на ноги, невольно бросил взгляд на ложе отца. В первый момент он ничего не увидел, потому что жрецы стояли плотным кольцом, но потом произошло что-то странное — все они, не исключая старого Аменемнеса, опустились на колени уже не перед мёртвым владыкой Кемет, а перед новым фараоном, которого почтительно поддерживал под руку один из старших жрецов храма Амона.
Время всегда летит, летит неудержимо, как птица, гонимая ветром, её крылья окрашиваются то золотистым сиянием рассвета, то серебристым светом звёзд. Иногда оно подобно стреле или солнечному лучу, пронизывающему одинаково и каменные стены дворцов, и глинобитные стены лачуг. Оно избирает лицо или сердце человека или то и другое вместе и оставляет на них следы своего неумолимого резца. Не успев побыть настоящим, становится прошлым, ибо первый вздох мгновения уже становится добычей вечности, и так день за днём, год за годом, столетие за столетием. Оно сильнее богов, ибо и боги подвержены течению времени и так же рождаются и пропадают в глубинах людской памяти, чтобы тысячелетия спустя возникнуть вновь или исчезнуть навсегда. Время, как жадно отверстый голодный рот, поглощает без разбора радости и печали, любовь и смерть, превращает детей в старцев, старцев — в бесплотные тени, пирамиды — в груды камней, царские сады — в заросшие сорной травой долины. Оно и жестоко, и милосердно, ибо наносит раны и само же врачует их, и оно не даёт пустовать тронам, хотя порой и оставляет пустым брачное ложе…