Воспоминания развеялись. Ной поднял голову. Из квартиры доносилась музыка. Он открыл дверь. Федерико и Олена танцевали. Маленький катушечный магнитофончик, который Гера держала на подоконнике, мурлыкал невнятный попсовый мотивчик – этакая полька в исполнении Шакиры. Гигант Федерико, одетый, как рок-звезда восьмидесятых, с курчавыми, несмотря на все попытки пригладить их гелем, спускающимися чуть ли не до плеч волосами, изящно кружил сестру, а она спокойно и с достоинством делала один грациозный пируэт за другим. Ноя они не замечали, и вся сцена выглядела настолько неожиданной, чудной и прекрасной, что Ной так и застыл в дверном проеме.
Заметив Ноя, Федерико остановился.
– Привет, как дела? – спросил он.
Олена язвительно улыбнулась:
– Возможно, в Америке не принято, чтобы братья танцевали с сестрами?
В ответ Ной пробормотал что-то невнятное. Ему не то чтобы было дико, что они танцуют – он находил, что это очень красиво, – у него просто никак не получалось убедить себя перестать быть ханжой-американцем.
К счастью, Федерико, обладавший даром вечно создавать вокруг кутерьму и переполох, принялся рыться у Ноя в портфеле. Первым делом он вытащил списки сложных слов и поскреб пальцем жесткие от геля волосы. В его взгляде читалась мучительная сосредоточенность человека, который рано поутру вытащил из шкафа коробку с овсяной крупой и пытается вчитаться в инструкцию по приготовлению.
– Я из этих ни одного не понимаю.
– Да, – сказал Ной, – это нелегко. Федерико передал лист сестре.
– А ты понимаешь тут хоть что-нибудь? Она взглянула на список.
– Да, понимаю. Но это оттого, что я много читала, Федерико. – Она повернулась к Ною и не без гордости сказала: – Когда в Албании правили коммунисты, наша семья имела там кое-какой вес. У нас был учитель-антличанин, который жил вместе с нами, совсем еще молодой человек, вот как вы. Но с коммунистами было покончено, и при новом, капиталистическом, режиме мы не можем позволить себе нанять учителей. В Албании стало трудно жить, Ной. Очень не-легко.
– А это что такое? – выкрикнул Федерико. Он достал словарные листы, «Человека-невидимку» и наткнулся на журнал Таскани. – «Это все – ты». Не понимаю. Что это такое? И зачем это тебе?
– Это моя ученица, – коротко ответил Ной и тут же пожалел, что не промолчал: ему совсем не понравилось, что толстые пальцы Федерико трогают полуодетую Таскани.
Федерико присвистнул, Олена задержала дыхание.
– Твоя ученица издает журнал! – выдохнула она.
– А это? – Федерико восторженно ткнул пальцем в обложку. – Это она?!
– Ух ты! – восхищенно сказала Олена.
– Ух ты! – сладострастно протянул Федерико.
– Ага, – сказал Ной, соображая, насколько трудно будет вырвать журнал из лап Федерико.
– Это ведь дорого, да? Издавать журнал? – спросила Олена.
– Ну, это не бог весть какая журналистика, – ответил Ной.
– Но это бог весть какая дорогая бумага. Бог ты мой! Вы только подумайте, на что можно было бы потратить эти деньги.
– Ну и классная же сучка, – вставил Федерико. – Нет, Ной, правда, ты просто обязан меня с ней познакомить.
– Нет, – сверкнул глазами Ной, – ни в коем случае.
– Ты кончай говниться, старик. Почему это нет, чудак ты человек?
– Она несовершеннолетняя. Выбрось это из головы.
Федерико принялся листать журнал, время от времени всхрапывая, как он это делал во время занятии на тренажерах. «Ухты», – сказал он снова, потом: «С ума сойти»,-и наконец несколько фраз, которые Ной опознал как албанские. Глаза Ноя метали молнии. Видя его раздражение, Олена забрала журнал у Федерико и протянула Ною.
Федерико нехорошо осклабился, скрестил на груди руки и еще раз пробормотал: «Классная сучка».
Ночью, оставшись в одиночестве в своей комнате, Ной думал о Таскани. Безответственность Федерико разъярила его. Именно ухаживания таких мужчин и побуждали Таскани больше заботиться о своем теле, чем о своем будущем. Он ударил кулаком по подушке. Его ярость имела сложную природу, он это понимал, но вот в чем он не мог разобраться – так это в своих чувствах к Таскани. Его тревожила эта странная искра. После случая с Монро он обещал себе, что никогда больше не позволит себе увлечься ученицей. Он затолкал «Это все – ты» под матрас.
Он думал, что выкинул Монро из головы, думал, что он исцелился, но теперь он снова ощущал вину и стыд. Глубина его чувства к ней была больше, чем было позволительно, и он это знал. Эта привязанность заставила его делать то, что делать не следовало, то, за что он до сих пор не мог себя простить. Он не доверял своим чувствам к Таскани, задаваясь вопросом: сумеет ли он не повторить прошлых ошибок, не дать этой привязанности затмить его чувство долга?
Прошла неделя, а Монро все недобирала положенных баллов. В пятницу вечером Ною позвонила Миссис Эйхлер. Она не знала, что делать. Если завтра Монро напишет работу так же, как делала все последние дни, она не попадет в Амхерст. «Не окажется ли так, – драматично восклицала миссис Эйхлер, – что все, за что Монро боролась и о чем мечтала, не дается ей лишь потому, что ее отец умер за неделю до экзамена?»