А в противоположном углу шел сеанс одновременной игры в шахматы. С одной стороны стола прохаживался, дымя сигаркой, снисходительно-благодушный Маклафлин, с другой сидели сосредоточенные Соболев, д'Эвре и еще двое.
— Ба, наш маленький болгарин! — воскликнул генерал Мишель, облегченно поднявшись из-за доски. — Да вас не узнать! Ладно, Шеймас, будем считать, что ничья.
Д'Эвре приветливо улыбнулся вошедшим и (это было приятно) задержал взгляд на Варе, однако продолжил игру. Зато к Соболеву подлетел смуглый офицер в невиданно ослепительном мундире и, тронув нафабренный сверх всякой меры ус, воскликнул по-французски:
— Генерал, умоляю, представьте меня вашей очаровательной знакомой! Гасите свечи, господа! Они больше не понадобятся — взошло солнце!
Обе пожилые дамы взглянули на Варю с крайним неодобрением, да она и сама несколько опешила от такого натиска.
— Это полковник Лукан, личный представитель нашего драгоценного союзника его высочества князя румынского Карла, — усмехнулся Соболев. — Предупреждаю, Варвара Андреевна, полковник для дамских сердец смертоносней анчара.
По его тону стало ясно, что привечать румына не следует, и Варя чопорно ответила, нарочно опершись на Петин локоть:
— Очень рада. Мой жених, вольноопределяющийся Петр Яблоков.
Лукан галантно взял Варю за запястье двумя пальцами (сверкнул перстень с нешуточным бриллиантом) и хотел припасть поцелуем, но получил должный отпор:
— В Петербурге у современных женщин рук не целуют.
А впрочем, публика была любопытная, и Варе в корреспондентском клубе понравилось. Только досадно было, что д'Эвре все играет в свои дурацкие шахматы. Но, видно, дело шло к концу — все прочие соперники Маклафлина уже капитулировали, и француз был явно обречен. Однако это, похоже, его не печалило, он частенько поглядывал на Варю, беззаботно улыбался и мелодично насвистывал модную шансонетку.
Соболев встал рядом, взглянул на доску, рассеянно подхватил припев:
— Фолишон-фолишонет… Сдавайтесь, д'Эвре, это же чистое Ватерлоо.
— Гвардия умирает, но не сдается. — Француз дернул себя за узкую острую бородку и сделал ход, от которого ирландец нахмурился и засопел.
Варя вышла наружу полюбоваться закатом и насладиться прохладой, а когда снова вернулась в шатер, шахматы были уже убраны, и разговор шел не более и не менее, как о взаимоотношениях человека с Богом.
— Здесь не может быть никакого взаимоуважения, — горячо говорил Маклафлин, очевидно отвечая на реплику д'Эвре. — Отношения человека со Всевышним построены на заведомом признании неравенства. Не приходит же в голову детям претендовать на равенство с родителями! Ребенок безоговорочно признает превосходство родителя, свою зависимость от него, чувствует к нему благоговение и потому послушен — для своего же блага.
— Позволю себе воспользоваться вашей же метафорой, — улыбнулся француз, затянувшись из турецкого чубука. — Все это справедливо лишь для маленьких детей. Когда же ребенок подрастает, он неминуемо ставит под сомнение авторитет родителя, хотя тот все равно еще неизмеримо мудрее и могущественнее. Это естественно, здорово, без этого человек навсегда останется малюткой. Тот же период сейчас переживает и подросшее человечество. Потом, когда человечество повзрослеет еще больше, между ним и Богом непременно установятся новые отношения, основанные на равенстве и взаимоуважении. А когда-нибудь дитя повзрослеет настолько, что родитель ему станет и вовсе не нужен.
— Браво, д'Эвре, вы говорите так же гладко, как пишете, — воскликнул Петя. — Да только все дело в том, что никакого Бога нет, а есть материя и еще элементарные принципы порядочности. Вам же советую из вашей концепции сделать фельетон для «Ревю паризьен» — отличная тема.
— Чтобы написать хороший фельетон, тема не нужна, — заявил француз. — Надо просто уметь хорошо писать.
— Ну уж тут вы загнули, — возмутился Маклафлин.
— Без темы даже у такого словесного эквилибриста, как вы, ничего путного не выйдет.
— Назовите любой предмет, хоть бы даже самый тривиальный, и я напишу про него статью, которую моя газета с удовольствием напечатает, — протянул руку д'Эвре. — Пари? Мое испанское седло против вашего цейсовского бинокля.
Все необычайно оживились.
— Ставлю двести рублей на д'Эвре! — объявил Соболев.
— На любую тему? — медленно повторил ирландец. — Так-таки на любую?
— Абсолютно. Хоть вон про ту муху, что сидит на усе у полковника Лукана.
Румын поспешно отряхнул усы и сказал:
— Ставлю триста за мсье Маклафлина. Но какой взять предмет?
— Да вот хотя бы ваши старые сапоги. — Маклафлин ткнул пальцем на запыленные юфтевые сапоги француза. — Попробуйте-ка написать про них так, чтобы парижская публика читала и восторгалась.
Соболев вскинул ладони:
— Пока не ударили по рукам, я пас. Старые сапоги — это уж чересчур.
В результате на ирландца поставили тысячу, а желающих поставить на француза не отыскалось. Варе стало жаль бедного д'Эвре, но денег ни у нее, ни у Пети не было. Подойдя к Фандорину, все листавшему страницы с турецкими каракулями, она сердито прошептала: