Тпружень-тпруженька, ты на меня не шибко косись и не относи в сторону зад, я ведь твоему хозяину не совсем чужая. Я же его родному сыну мать… Ну, вот и хорошо, вот и умница, а теперь неси к нему. Только побыстрее, так, как ты еще никогда не бегал. Если я опоздаю, то тогда уже всему и навсегда будет конец. И никакой другой надежи, кроме как на тебя, у меня больше нет. Плети у меня нет, чтобы тебя подгонять, но ты и без этого должен все понимать. Вот только так и не знаю я, как тебя твой хозяин кличет.
Стук копыт гулом прошел по окнам поселка и вырвался в степь, но никто из спящих за окнами людей и не подумал проснуться, а тем более удивиться ему. Здесь, в этой табунной степи, чуть ли не у всех людей жизнь проходит в седле. И мало ли кому и по какой надобности сейчас нужно ехать верхом, скажем, на самое дальнее отделение конезавода или еще куда. А то, может, кто и возвращается от своей возлюбленной, от невесты или молодой вдовы, и от подмывающего его счастливого веселья озорует — вон как гонит коня.
Думала ли она, что вот так будет скакать за ним в погоню на его же коне? И выходит, значит, что сперва она сына у него украла, а теперь коня. И на нем же к нему и спешит.
«Ты лети, лети, мой конь», — любил когда-то петь ее отец старую казачью песню. Лети, мой
Ты лети, лети, мой тпруженька. Но он как будто и сам понимает, к кому ее везет, его не надо понукать. По обочинам дороги уносятся назад какие-то деревья, столбы стога. И уже не так стало душно, и вся ночь пропахла одним только молодым сеном. Где-то здесь, в степи, и он пасет свой табун на этом коне. Ты лети, лети…
Самого, должно быть, быстрого и умного выбрал себе из табуна. Конь донской, а хозяин у него цыган. И ничего не нужно ему приказывать, сам понимает, что пора уже сворачивать с большого шляха на проследок, наторенный редкими машинами и подводами по траве, туда, где тонкими колеблющимися стеблями ветвится пламя костра. Знает, где своего хозяина искать. В самую степную глушь она его завезла, хоть кричи. Думала, что там уже никто не станет его искать.
…Ну, а теперь ты уже скачи, пожалуйста, потише, тпруженька — так и не знаю как тебя звать, — а то копыта у тебя как весенний гром. Так и катится по степи. И негде ему задержаться, не за что зацепиться на этой
Нет, вот там правее костра, кажется, тоже темнеет и тускло серебрится полынью что-то наподобие курганчика или какого-то бугра. Вот мы, тпруженька, давай к нему и свернем и заедем к ихнему ягори с той стороны. И — чтобы по бездорожью, по мягкой траве. Еще тише иди, умница, а теперь — стой! Привязать тебя тут не за что, но все-таки мы придавим конец твоего повода этим валуном, и смотри ты, стой совсем смирнехонько, не назостряй уши на голос своего хозяина и не вздумай, пожалуйста, ударить копытом или же еще, чего доброго, заржать. Теперь они тут от нас совсем рядом, прямо за курганом, и хозяин твой голос может узнать. Трава тут прямо под тобой, щипли ее сколько хочешь, а я полезу наверх.
— Ты слышал, Будулай, кажется, вроде лошадь проскакала.
— Должно быть, кто из табунщиков едет из поселка, загулял. Да мало ли кто может ехать.
— Но сейчас уже не слышно.
— А то еще бывает, Настя, отобьется от табуна какой-нибудь недоросток и шляется по степи, пока его не найдут.
Сверху, из-за тупой округлой вершины курганчика, хорошо видны и сам костер и весь зыбко очерченный его пламенем круг полусвета-полумглы. Жарко и ярко горит курай, клубки которого ветер нагреб к подножью кургана с той стороны — надо только руку протянуть за черту красновато-синего круга. И Будулай, который, поджав под себя ноги и сгорбившись, как большой беркут, сидит к кургану спиной, так и делает, время от времени протягивая руку в темноту и бросая в огонь косматую траву клубок за клубком.