Возвращаясь к идее Америки подобно раскаявшимся блудным сыновьям, интеллектуалы и художники вышли из «тёмного периода» 1930-х годов и «оживились в связи с неожиданными и поразительными новыми возможностями как в жизни, так и в сознании. Существовал мир, на который, казалось, никому не надоедало смотреть, и каждый, радостно отказываясь от своих марксистских убеждений, спешил познакомиться с ним» [329]. Эти возродившиеся интеллектуалы, искавшие что-либо взамен историческим абсолютам, которые никоим образом не оправдали их ожидания, нашли ответ в Америке, а точнее, в американизме. Выступая в качестве литературного аналога концертной пьесы Аарона Копланда «Фанфары для простого человека», симпозиум журнала «Партизан Ревью» сообщил о таком открытии Америки, как если бы это происходило впервые. «Американские художники и интеллектуалы обрели новый смысл в принадлежности к своему отечеству, - писал Уильям Филлипс, - и, как правило, чувствовали, что их собственная судьба связана с судьбой их страны» [330]. Подобно тому, как интеллигенция связывала себя с Америкой, так и Америка посмотрела на неё в новом свете. «Интеллектассоциировался с силой, как никогда раньше в истории, и теперь воспринимается как разновидность власти», - отмечал Лайонел Триллинг [331].
«Возможно, впервые со времён Французской революции важные силы интеллектуального общества решили, что враждебность нынче не в моде, что можно поддерживать свою страну, не нарушая интеллектуальную и художественную целостность», - подчёркивал историк Кэрол Брайтман (Carol Brightman) [332]. Эти новые взгляды интеллектуалов нашли своё подтверждение, когда в журнале «Тайм» (Time) была опубликована тема номера «Парнас: от берега к берегу». В нём говорилось, что «Человек протеста уступил дорогу Человеку утверждения, и это та самая роль, которую сыграла интеллигенция, когда нация была молодой» [333].
В этот момент марксисты-уклонисты начали превращаться из отказников в «самодовольных обывателей», а идеологи Нью-Йоркского сити-колледжа вместе с более язвительными боевыми компаньонами, такими как Дуайт Макдональд, потеряли вкус к классовой борьбе, и маловероятно, что к ним обращались за рекомендациями амбициозные студенты. «Быстрота, с которой я перешёл от либерализма к радикализму и превратился из умеренного приверженца коммунизма в ярого антисталиниста, до сих пор поражает меня», - писал позднее Дуайт Макдональд [334]. Описывая такую политическую трансформацию, его биограф пришёл к выводу: «Независимость Дуайта, его самопровозглашённый негативизм, его отказ принимать какой-либо вид националистической лояльности ознаменовали его политические взгляды и служили опорой в политической жизни. Это не было предательством: он просто путём своего болезненного самоанализа пришёл к тому моменту, когда у него не оказалось какой-либо жизнеспособной политической позиции, и оставалось выбирать «меньшее из зол». Для него это было обескураживающей дилеммой. Даже когда он продолжал отождествляться с радикальными или, по крайней мере, диссидентскими традициями и всё ещё чувствовал себя членом отлучённой элиты, находившейся в оппозиции американскому национализму, империализму и массовой культуре, он был настроен, пусть и непреднамеренно, на поддержку американской силы за границей и институции, созданной на родине» [335]. Филип Рав наблюдал за развитием событий с растущим беспокойством и предупреждал: «Антисталинизм стал почти профессиональной позицией. Это означает прежде всего, что он исключает практически все другие проблемы и идеи. В связи с этим они пытаются превратить антисталинизм в нечто, чего не может быть в принципе: общий взгляд на жизнь, и ничего иного, или даже философию истории» [336].