Прежде всего хронологические указания, содержащиеся в речи, совпадают с тем, что нам известно из других источников. Когда Архий появился в Риме, Цицерону было не больше 13 лет; по-видимому, в эту пору он жил еще в Арпине, но двумя годами позже, надев тогу взрослого человека, он, как мы уже знаем, переселился в Рим, и не видно, почему нельзя считать, что именно тогда он познакомился с Архием. Начинающий автор «Главка-Морехода», естественно, должен был стремиться и услышать, и собственными глазами увидеть прославленного «собрата», который дал бы ему необходимые советы и помог освоить формы поэтического искусства, пользовавшиеся наибольшим успехом у публики. Он мог пойти к Архию точно так же, как вскоре отправился к Молону или пошел слушать Федра, Филона, Стасея и Диодота. Сжигавшее его любопытство ко всему на свете и сблизило его с Архием, слушателем и добрым знакомым которого он стал. Следы этого знакомства можно, кажется, обнаружить и в «Марии», написанном, как мы помним, самое раннее в 86 году.
В самом деле Плутарх сообщает, что «Главк» был написан «тетраметрами», то есть, по-видимому, трохаическими септенариями; ритм этот, характерный для так называемого «квадратного стиха», весьма широко использовался в комических театральных представлениях и в тех озорных стишках, которые распевали солдаты во время триумфов. «Марий» же в отличие от «Главка» написан дактилическим гекзаметром, то есть возвышенным размером, типичным для эпической поэзии. Если вспомнить, что того же Мария воспел и Архий, соблазнительно предположить, что Цицерон задумал написать продолжение поэмы своего друга, а может быть, и вступить в соревнование с ним, создав заключительную часть цикла, посвященного этому герою. Бесспорно, во всяком случае, что «Марий» Цицерона мог быть задуман и написан лишь после 86 года — того года, который отмечен дружбой Цицерона и Архия.
Из похвального слова искусству поэзии в речи в защиту Архия можно извлечь «и другие выводы, более общего характера. Поэзия, утверждает Цицерон, лишь одна из форм прекрасного, созерцание же прекрасного — залог расцвета человеческого духа, путь к подлинному и всестороннему осуществлению humanitas. Положение это было по-настоящему осознано Цицероном лишь в зрелом возрасте, но в душе его, столь широко открытой духовным импульсам, подобные мысли рождались с молодости. Мы уже видели, как восхищался он духовными достоинствами своих наставников, как чутко относился к способности ярко и красиво излагать свое учение. Он ценил их, разумеется, за знания, но еще более — за доброту, преданность истине, обаяние личности. Ему мало услышать слова, он стремится понять человека, который их произносит. Он верит, что гармония речи есть лишь выражение душевного равновесия. Он сразу замечает безмятежность духа эпикурейца Федра, с одобрением вспоминает, как стоик Диодот и в жизни следовал своему учению о том, что единственное благо — нравственное совершенство. Он превозносит постоянную открытость истине Филона и философов академической школы. Особенно ценным ему представляется стремление последователей Платона выйти, подобно их учителю, за пределы чистой логики с ее парадоксами и тупиками, проложить иной путь к истине, увидеть ту ее сторону, что выражает себя в мифе, то есть, другими словами, в поэзии. Наконец, Стасей и перипатетики обладают в его глазах той бесспорной заслугой, что ставят философские учения на службу красноречию и искусству управления государством. Эту способность ценить самые разные учения называют обычно эклектизмом Цицерона; как мы убедились, Цицерон вовсе не хотел стать кладезем разнородных и некритически воспринятых знаний; в учениях своих наставников он стремился найти и усвоить все, что входило в представление об идеальном человеке — им-то он имечтал стать.