Авл Геллий, римский ученый, живший во II веке н. э., то есть почти через 300 лет после Цицерона, описывает, какое впечатление производил на него рассказ о Гавии. «Какое там горе! Какой плач! Какая картина всего этого стоит перед глазами! Какое море ненависти и горечи бушует! Ей-бо-гу, когда я читал эти слова Цицерона, передо мной словно носились видения, мне слышались шум ударов, крики и рыдания… Кажется, будто не рассказ слышишь, а все видишь своими глазами». И он цитирует это место — Веррес с яростью, с искаженным лицом приказывает привести на площадь Гавия. Его, говорит Геллий, здесь охватывала дрожь. Замечательно в этом отрывке Геллия еще одно. Он цитирует речь Цицерона по памяти! Он даже извиняется, что, быть может, слегка исказил ее (
Геллий сравнивает эту речь Цицерона с речами его знаменитых предшественников Катона Старшего и Гая Гракха. Он отдает им дань восхищения. Их речи ясные и яркие, они написаны прекрасным слогом. Но это просто речи. А у Цицерона перед нами встают живые картины происходящего. Иными словами, тут уж не оратор, а великий писатель.
Многие современные ученые, представляющие себе Цицерона человеком слабым, робким, нерешительным, даже трусливым, с недоумением останавливаются перед делами Росция Америнского и Верреса. Здесь перед нами словно совсем другой Цицерон — безумно смелый, энергичный, находчивый, никогда не теряющий присутствия духа. Не в силах примирить оба эти образа, некоторые довольно неловко пытаются все отрицать. Выступать против Хризогона, говорят они, было совершенно не опасно. (Это при Сулле-то! После неслыханного террора!) А речи против Верреса — это просто стрельба из пушек по воробьям. А этот воробей был мультимиллионером! Между тем Цицерон с необыкновенной отвагой поднялся против двух самых могущественных и страшных вещей — военной диктатуры и власти денег. Нет, так легко от этого отмахнуться нельзя. Как же объяснить такое вопиющее противоречие?
На мой взгляд, объяснение просто.
Представим себе какого-нибудь великого полководца, хоть Наполеона. Кто-то посетил его на досуге и вдруг увидел перед собой человека, описанного Толстым. Смешного, напыщенного, капризного, с опухшим от насморка лицом. Зритель возмущен и проникается убеждением, что знаменитый Наполеон — просто дутая фигура, а все слухи о его победах — ложь и обман. Но если бы он увидел того же Наполеона на поле боя, он был бы поражен его энергией, находчивостью, присутствием духа, гениальной стремительностью.
То же относится к Цицерону. Когда мы читаем его речи, перед нами предстает гениальный полководец на поле боя. Он все предвидит, ничего не страшится, он смел, он непобедим. А в его письмах мы видим того же полководца на досуге. И каком досуге! Работа Цицерона была не просто тяжелой. Она выматывала все его силы. Напряженная подготовка в течение многих дней, страшное волнение перед процессом и потом сама речь. Он то пылал от гнева, то сердце его разрывалось от скорби. Он должен был зажечь весь Форум и заставить его рыдать. И при этом он ни на секунду не терял бдительности — ему нужно было мгновенно отвечать и свидетелям, и обвинителю. Естественно, он приходил домой совершенно разбитым и опустошенным. Как у многих актеров, у него наступала хандра. Он тосковал, жаловался на судьбу. И трудно угадать в этом усталом человеке того великого стратега, который покорил Форум.
Этого мало. Что-то случилось с самим Гортензием. Он стал деградировать на глазах. «Он начал выцветать, как старинная картина», — говорит Цицерон. Сам оратор объясняет это тем, что Гортензия оставило стремление к совершенству, эта страсть, которая жжет любого творца. Ведь истинный художник, творец, не похож на прочих людей. Те приходят со службы и вкушают законный отдых. Творец же не знает ни отдыха, ни покоя. Его рабочий день не нормирован. Его труд не кончается никогда, ни днем ни ночью.