В конце своего пути он вспоминал эти выступления и так их описывал: «Стоит пронестись слуху, что он будет выступать, как уже все места заняты, трибунал полон, услужливые писцы уступают желающим свои скамьи, кругом — огромные толпы зрителей, судьи — все внимание. Вот он поднимается, чтобы говорить, и сейчас же толпа требует тишины, слышны крики одобрения и возгласы восторга. По его мановению толпа то хохочет, то рыдает»
Но что же влекло к нему все эти толпы восторженных обожателей? Дело в том, что у него было совершенно новое, дотоле неслыханное красноречие
Доселе ораторы избирали себе каждый свой стиль в зависимости от способностей и темперамента. Одни говорили четко и сжато, как Котта; другие любили патетические тирады и звенящие чувствами фразы, как Гортензий; были и такие, которые не брезговали балаганными шутками. Но с Цицероном все было совершенно иначе. Его уголовные речи — это нечто удивительное. Это вовсе не цепь строгих логических доводов. Но это и не прочувствованные монологи. Нет! Это нечто совсем иное. Цицерон рисует яркие портреты действующих лиц; все эти люди находятся друг с другом в сложных отношениях, их связывает множество запутанных нитей. И вдруг происходит убийство… Таким образом, он развертывает перед нами захватывающий детективный роман. Тайный преступник, простодушная жертва, интриги, тонкие расчеты, денежные аферы, любовь, ревность — все проходит перед слушателями, словно в волшебном калейдоскопе. Изобретательности Цицерона нет конца. Он пользуется средствами трагедии, комедии, мелодрамы и фарса. То он произносит красивое торжественное рассуждение о природе преступления и чувствах преступника, то вдруг прерывает его живым диалогом действующих лиц. Он описывает мрачные зловещие убийства, от которых бледнеют и трепещут даже бывалые судьи, и неожиданно переходит к комическим сценкам. Иногда перед нами действительно волнующее загадочное дело. Но иногда нудный скучный процесс. У другого адвоката не только зрители, присяжные бы уснули! Но Цицерон умеет подать его с таким блеском, оживить такими яркими сценами и разговорами, что его слушают не отрываясь. Внезапно он сам себя прерывает и обращается прямо в зрительный зал, осыпает обвинителя неожиданными вопросами и разражается целым фейерверком острот. В результате он добивается того, что внимание зрителей не ослабевает ни на мгновение. Все хохочут, но тут он начинает говорить о муках совести — эти места он отделывал так, что они превращались в ритмическую прозу и звучали как стихи, как музыка, и действительно завораживали слушателей, как бедных пташек пение птицелова.
Он вспоминал, что в некоторых местах его самого настолько захлестывали гнев и жалость, что он почти терял власть над собой
В искусстве же вызывать слезы у слушателей он не знал себе равных. Если дело распределяли между собой несколько ораторов, то ему всегда давали именно то место, когда адвокат со слезами на глазах обращается к присяжным и взывает к их состраданию. Часто при этом он напоминал о маленьких детях своего подзащитного и умолял пожалеть их. А иногда, вспоминает он, «мы произносили заключение речи, держа младенца на руках»
Да, такой волнующий спектакль все боялись упустить! Люди слушали его с невероятным волнением, часто разражались рыданиями. В деле Клуэнция выборные должны были прочесть слова хвалебного отзыва, который старейшины составили, чтобы помочь подсудимому. Но оказалось, что красноречие Цицерона так подействовало на этих неискушенных провинциалов, что они долго не могли произнести ни слова — а вместо того всхлипывали и рыдали!
Цицерон был нарасхват: его помощи домогались, за ним ходили толпы просителей, все наперебой умоляли его помочь другу, родичу, земляку. Целые общины бросались к его ногам. И никто почти не знал отказа. «Мое трудолюбие к услугам всех тех, кто считает мои ораторские способности удовлетворительными», — говорил он
И все-таки, несмотря на такую славу, которая гремела уже по всей Италии, Цицерон все еще не решался вступить в открытое единоборство с Гортензием{27}. А между тем и его соперник становился все более и более знаменит. Он казался всемогущим. Никто не смел с ним тягаться. Теперь к его природному изяществу присоединилась какая-то властная надменность. Своих противников он третировал свысока с обидным презрением. Его заносчивость была просто невыносимой. Его стали называть