Этот великий человек держался удивительно просто и ласково. Цицерону всегда претили в людях суровость, мрачность и высокомерие. Более всего он ценил доброту, мягкость, остроумие и просвещение. «Трудно даже выразить, до какой степени ласковость и обходительность речи привлекает к себе сердца», — говорил он
Красс был человек вполне светский с самыми изящными манерами. Но свой острый ум он скрывал под внешностью, полной какого-то грациозного и очаровательного легкомыслия. Дурачество с муреной было вполне в его духе. Он любил тонкую роскошь и красивые безделушки
— Нет, ты меня не побеспокоишь, — отвечает Красс.
— Значит, прикажешь тебя разбудить? — спрашивает обрадованный проситель.
— Да нет. Я же сказал, что ты меня не побеспокоишь, — спокойно отвечает Красс
Лев Толстой говорит, что какой-нибудь небольшой недостаток у привлекательной женщины воспринимается как некое особое, ей только свойственное очарование. Так и Цицерона изнеженность Красса как-то особенно пленяла, и он с любовью останавливается в своих воспоминаниях на этих его милых черточках.
Красс совершенно очаровал юношу. В конце жизни Цицерон признавался, что это был один из самых обаятельных людей, которых он знал в жизни
Но Цицерону хотелось теперь не просто бывать у Красса и смотреть на него — хотя и это уже было счастьем! — ему хотелось проникнуть в его творческую лабораторию, понять, как создает он свои волшебные речи. Тут появилось у него двое союзников. Вся молодежь была влюблена в Красса, но особенно верными и пылкими его поклонниками были двое — Сульпиций и Котга. Они были ровесниками и большими приятелями, но совсем не походили друг на друга. Сульпиций был могучим красавцем. Цицерон любовался им, когда он поднимался на Ростры, так величественны и прекрасны были его жесты и осанка. И голос был под стать сложению — мощный и красивый. Говорил он возвышенно и пышно. Речь его лилась неудержимо и бурно, как горный поток. Она, правда, была, пожалуй, чересчур обильна и напоминала, по словам Цицерона, слишком буйно разросшуюся лозу, которую надо подстричь. Он был необузданно весел, горяч и склонен к неожиданным, подчас отчаянным и авантюрным поступкам. Бойкость его была такова, что он отваживался даже приставать с вопросами к самому Крассу. Он интересовался только одним — умением говорить и готов был заложить душу, чтобы овладеть этим искусством. К прекрасным учениям греков он относился с полным равнодушием. И когда ему советовали поучиться философии, чтобы речь его была логичнее и возвышеннее, он со смехом отвечал:
— По правде сказать, я вовсе не чувствую нужды ни в твоем Аристотеле, ни в Карнеаде, ни вообще в философах, и ты… можешь, коль угодно, думать, что я либо безнадежно неспособен усвоить ихнюю премудрость, либо ею пренебрегаю… Для того красноречия, о котором я мечтаю, за глаза довольно простого знакомства… с судебными вопросами
Речей своих он никогда не записывал. Цицерону он говорил, что писать не умеет и не любит