Капитаны, друзья мои, тяжка необъятная ночь. Спящим неведомо, что жизнь — это нескончаемые перемены, напряжение до стона древесины и мука перерождения. Нас мало, мы за всех несём общий груз, мы на пограничье, нас обожгла боль, и мы выгребаем к восходу, мы дозорные на вахте, застывшие в ожидании ответа на немой вопрос, мы из тех, кто не устаёт верить, что любимая возвратится…
И я понял, что усердие и тоска сродни друг другу. Их питает одно и то же. Бескрайность — их пространство, бесконечность времени — их пища.
— Пусть бдят со мной лишь тоскующие и усердные, — сказал я. — Остальные пусть спят. Они трудятся днём, и не их призвание — пограничье…
Но этой ночью город не спал, он лишился сна из-за человека, который на заре искупит смертью своё преступление. Город верил, что он невиновен. Улицы обходила стража, следя, чтобы люди не собирались вместе, но людей будто что-то выталкивало из дома и притягивало друг к другу как магнит.
А я? Я думал: «Один мученик разжёг пожар. Тюремный узник реет над целым городом, словно знамя».
И мне захотелось посмотреть на него. Я направился к тюрьме — глухим квадратом чернела она на звёздном небе. Стражники отомкнули мне ворота, и, заскрипев, они медленно повернулись на петлях. Толстые стены, зарешечённые окна — тяжело от них. Чёрные стражники сторожили дворы и коридоры, возникая на моём пути, словно ночные хищные птицы… Всюду спёртый воздух, всюду глухое эхо подземелья, вторящее шагам по плитам, звону обронённого ключа. Я подумал: «Для чего воздвигать эту громадину, стремясь придавить человека, он так слаб, так уязвим — гвоздя довольно, чтобы лишить его жизни. Неужели же преступник так опасен?»
Все ноги, чьи шаги я слышал, топтали узника. Все стены, все двери, все столбы давили на него. «Он — душа тюрьмы, — сказал я себе, размышляя об узнике. — Он её смысл, суть и оправдание. И он же — кучка тряпья, сваленная за решёткой, возможно, он спит и похрапывает во сне. Но каким бы он ни был, он взбудоражил весь город. Вот он отвернулся от одной стены, повернулся к другой, и произошло землетрясение».
Мне приоткрыли глазок, я стал смотреть на узника. Я знал, что мне есть над чем поразмыслить. Я долго смотрел на него, пока наконец его не увидел. А увидев, подумал: «Наверное, ему не в чем себя упрекнуть, кроме как в своей любви к людям. Но каждый зодчий строит свою крепость по-своему. Все способы хороши. Но не все вместе. Потому что тогда не построить крепости».
Лицо, изваянное в мраморе, отвергло множество других возможностей. Каждая была прекрасна. Но не все вместе. Я не сомневаюсь, мечта узника была не хуже моей.
Он и я — на вершине горы. Я один, и он тоже. Этой ночью мы поднялись с ним на вершину мира. Встретились, сошлись. Что делить нам на такой высоте? Как и мне, ему нужна только справедливость. Но умрёт всё-таки он.
Мне стало больно.
Прежде чем желание станет деянием, дерево — веткой, женщина — матерью, будет сделан выбор. Жизнь укрепляется несправедливостью выбора. В красавицу влюблены многие. Послушная жизни, она выберет одного и многих обречёт на отчаяние. Сущему не до справедливости. И я понял — творчество прежде всего жестоко.
Я затворил дверь и долго шёл коридорами. Меня переполняли восхищение и любовь. На что ему жизнь раба, когда он велик гордыней?
Я проходил мимо стражников, подметальщиков, все они верно служили своему узнику. Толстые стены берегли его и были похожи на руины замка, они что-то значили лишь благодаря спрятанному в них сокровищу. Я ещё раз обернулся и посмотрел на тюрьму.
Башня в зубчатой короне тянулась к звёздам — сторожевой корабль шёл с важным грузом… «Куда он его везёт?» — спросил я у самого себя. А потом, когда я уже был далеко, ружейный залп в ночи…
Я подумал о своих горожанах: «Они будут плакать о нём».
«Хорошо, что они будут плакать», — подумал я.
Я вспомнил, о чём поёт мой народ, на что ропщет, о чём думает. Они похоронят его. И не похоронят. Опущенное в землю даёт всходы. Не мне противостоять жизни, и однажды он окажется правее меня. Я обрёк его на позорную казнь. Придёт день, я услышу, как воспевают его смерть. Песню полюбит ищущий путь к тому, что мной отвергнуто. А я? Куда иду я?
Я иду к иерархии, но не такой, какая сложилась, — к иной. Благо покоя я хочу отличать от омертвения. Стремясь к покою, не хочу расправляться с противоречиями. Я должен вобрать их. Зная при этом, что одна сторона хороша, другая — нет. Не терплю, когда плохое и хорошее смешивают в одну кучу, сладкой кашкой питаются слабаки, поддерживая своё бессилие. Я принял моего врага, чтобы стать больше и сильнее его.
XXIX
Я задумался, разглядывая маску плясуньи, — её лицо своенравной балованной упрямицы. «Во времена величия царства, — подумал я, — она выбрала себе такую маску. Теперь эта маска — крышка пустой коробки. В человеке исчезла страсть. Исчезли и пристрастия. Никто не хочет выстрадать своего. А если своего не выстрадать, то откуда ему взяться?»