— Простите меня, ваше высочество, — прерывающимся негромким плаксивым голосом сказал он. — Я только по молодости моей имел неосторожность слушать легкомысленные предположения молодых офицеров… Но я не обратил на них никакого внимания… Мне надо было, может быть, приказать им молчать. Но я того не сделал. Я буду теперь более сдержанным. Прошу простить меня… Я не дам более никакого предлога на жалобу или выговор…
— Так знайте, ваше высочество, что ваши сообщники: Ханыков, Аргамаков и Алфимов — сегодня ночью пытаны на дыбе и сечены плетьми… Ваше счастье, что они вас не оговорили.
Довольный своей силой, счастливый, что он мог одним словом уничтожить герцога Брауншвейгского, отца императора, генерал-лейтенанта русской армии, герцог отошел в сторону и, обернувшись к Ушакову, с наигранным презрением кинул:
— Андрей, разъясни его высочеству, о чем постановила Тайная канцелярия…
Генерал Ушаков, низкий, толстый человек с тупым, красным, налитым кровью лицом с припухшими, набрякшими от бессонных ночей в застенке веками маленьких, узких, сонных глаз, палач в генеральском мундире, с толстыми квадратными руками, — про него рассказывали, что он сам этими руками поддавал жару плетьми пытаемым на дыбе людям, — подошел к герцогу, и тот почувствовал, как одно приближение этого страшного человека лишает его воли и делает из него слабого ребенка. Слезы показались на глазах у герцога, и сильнее задрожали колени.
Ушаков заговорил тихо, отечески ласковым голосом, как бы увещевая и успокаивая непокорного мальчика:
— Ваше высочество, если ваше поведение сему не помешает, мы все будем смотреть на вас, как на отца нашего императора… Но, ваше высочество, мы все слуги нашего императора, и если ваше поведение нас к тому обяжет, мы с вами поступим, как с подданным нашего императора… Ваша молодость, ваша неопытность могут вас кое-как извинить… Вы говорите, что вы заблуждались… Хорошо… Но если бы вы были старше?.. Если бы вы были умнее и имели способность предпринять и исполнить такое намерение, которое взволновало бы столицу и поставило бы в большую опасность мир и спокойствие, благоденствие и процветание нашей великой империи — я должен вам объявить с глубоким сожалением, я бы поднял преследование против вас, как виновного в предательстве против вашего сына и повелителя, с такой же строгостью, как бы я сделал для всякого другого подданного его величества.
Регент строго посмотрел на молчавших сенаторов и генералов и сказал:
— Министры, сенаторы и генералы!.. Предлагаю вам сейчас еще раз подписать акт, нами составленный, о вашем искреннем желании нашего регентства для блага и пользы империи.
Он кивнул головой и вышел в ту же дверь, в которую вошел.
Граф Остерман вышел из толпы министров со свитком пергаментной бумаги. Два камер-лакея выдвинули стол, поставили на нем тяжелую бронзовую чернильницу и положили пачку гусиных перьев. Герцог Брауншвейгский шатающейся походкой подошел первым к столу и подписал бумагу. За ним стали подходить министры, сенаторы и генералы…
Когда подписавшие акт выходили в прихожую и разбирали шубы и епанчи, старый Миних отыскал Ранцева и хлопнул его по плечу:
— Как поживаешь, старина?.. Все полком орудуешь?.. Который, однако, год!.. Не дают тебе хода?.. А?..
Миних взял Ранцева под руку и, отведя в сторону, зашептал:
— Видал, как с нами ноне поступают… Ах, дурак! Что мы мальчишки!.. А Антон-то нюни распустил!.. Нет!.. Надо ей самой сказать!.. Анне!.. Какой то будет удар для нее!.. Как твой сын смотрит на все сие?.. Что говорят в полку?.. Что преображенцы?.. А, что?..
— Вашему сиятельству, полагаю, лучше, чем мне, известны чаяния и вожделения наших солдат…
— Ах, so! N-nu, ja… Сие… Трудно!.. Невозможно!
И, нагнув Ранцева к себе так, что ухо того щекотали сухие губы Миниха, прошептал:
— Незаконнорожденная… Совсем невозможно. И уже очень крутит… С кем попало…
— Но духовенство, ваше сиятельство…
— Что духовенство?.. Сам видишь, какое теперь духовенство, — Миних толкнул Ранцева от себя и частыми шагами, кутаясь в легкую епанчу, выбежал на крыльцо.
Рослый гайдук закричал на всю набережную:
— Фельдмаршала Миниха карету…
Золотой солнечный свет слепил глаза. Морозный ветер обжигал лицо. Весело плескали волны голубеющей Невы.
В этот вечер герцог Брауншвейгский сидел в опочивальне, где стояла колыбель его сына императора Иоанна III. Перед ним на столе горели две свечки, в их свете лежал большой лист плотной бумаги с каллиграфически чисто, писарской рукой выведенным письмом. Герцогиня Анна Леопольдовна стояла над колыбелью сына. Ее лицо было презрительно и строго.
Она повернулась к мужу и сказала по-немецки:
— Так и подпишешь?..
— Что же я могу сделать? — дернув плечами, ответил герцог Антон.
— Дурак!.. Дурак и дурак!.. Дураком родился — дураком и умрешь… Все искусство твое — детей делать… А сам никуда…
— Я обещал, Анна…
— Обещал!.. Ты думал о том, кому ты обещал?.. Посмотри, что вокруг тебя делается… Везде ропот и неудовольствие… Отчего не позовешь Миниха и не поговоришь с ним?..