Несколько дней он все ходил как ошпаренный, все будто примерялся и не мог примериться к новой колодке логики, куда его посадила всеобщая и, как дважды два, со всех сторон доказываемая неизбежность того, историческая прогрессивность сего и тому подобного. Дальше, в последующих классах, уж это выходило не так остро: стоило ведь допустить в самом начале и в самый неожиданный момент, а уж дальше… Разумеется, и феодализм оказался прогрессом и неизбежной ступенью, а про капитализм и говорить нечего — без него и шагу не шагни, все кругом сделал и развил. И пуще всего — производительные силы общества. Ну уж — и пусть его, раз уж рабство… Раз уж было допущено тогда и в самом начале… Вот, значит, с чем жить теперь приходилось. И вот, значит, что это за надмир всемогущий. Есть у него всемирно-исторические ступени и всенепременно прогрессивные формы. Логика, значит, в основе всего. Логика и арифметика возрастания удобств жизни, а не чувство. Не картинки, перед глазами мелькающие, и не крики, в ушах стоящие. Чего стоит, например, чья-то жена, простоволосая, в слезы и кровь обернутая, кулаками выбитая — выгнанная на лестничную площадку? Семья — святое дело, основная ячейка общества, а уж общество — почище всякой науки — имеет, оказывается, очень много гитик. И среди них непременные и, как дважды два, непреклонные — исторически неизбежные и прогрессивные формы развития.
А осталось тогда, отложилось в нем так: разделенность, несоприкасаемость его личного и того огромного, всеобще доказанного и неизбежного. Отвернуться накрепко — и пусть. Вот, значит, с чем жить — ну и пусть. Хотя жить с этим нельзя, а прорваться и переиграть всемирную историю — недосягаемо. И осталось: недоверие и даже неприязнь к логике, к ловкости ума, к умению все объяснить и доказать беспроигрышно.
Витя не только не был ошеломлен открытием странного факта — прогрессивной сущности рабовладения, но казался даже радостно возбужденным, ему доставляло явное интеллектуальное удовлетворение, что мир не так прост, что не просто там кто-то кого-то на дыбу вздернул или, допустим, кто палку взял, тот и капрал, а что вот есть за всем этим некие могущественные закономерности, и что людишки толкаются туда и сюда и страдают слезно или молча, кто как, но это не все, а есть, оказывается, исторические ступени развития, и главное, вскрываемые, доступные анализу, и что хоть тайна сия велика есть, но все же доступна гордому уму человека и раскрывается она в ряд красивых и стройных построений, так что и в учебники в конце концов попадает.
Юра против красоты и стройности теорий не спорил — не по зубам спорить, это-то он уж чувствовал, но… можно же ведь и понимать, да не любить. А Карданов — нет, не отвращался, явно даже его и тянуло к этому, то есть почувствовал Юра, что не так важно Карданову (или уж на равных — и то и то важно в равной мере), как именно устроен мир, но главное, что можно его как-то объяснять, под что-то подверстывать и на неизбежное раскладывать. Сама возможность этого объяснения составляла для Виктора если уж и не прямо оправдание, то неизъяснимое, так сказать, интеллектуальное наслаждение. Вкус он чувствовал к игре умственных сил, если уж проще-то говорить.
У Юры же остались неприязнь и недоверие к объяснению, к ловкости ума, не говоря уж о конечной цели: возрастанию удобств жизни — непременной основе и последней тайне развивающейся технологической цивилизации.
Впрочем, по отношению к этой цели и сам Карданов почтения никогда не выказывал. Но уж всё сопутствующее, всю игру всемирно-исторических страстей — и все объяснения мировых мудрецов по этому поводу — ценил как бы и самих по себе. Читал их и учитывал.
Гончаров, именно из-за этого, из-за несомненности человеческой значительности Карданова, так близко все те годы себя Виктору и подставлял: полностью раскрывался, иногда даже с искренней слезой в голосе, потрясенный, неотступно требовал от Виктора разъяснения своим личным тупикам и этическим антиномиям. И Карданов разрешал, и всегда даже с блеском и полностью подкрепленно историческими ретроспекциями, так что обкатку логикой Юрины слезы и вопли проходили основательную. Но все-таки всегда он оставался при своем: что логика, конечно, объясняет (и потому облегчает), что она, конечно, все может объяснить, для того ведь и создана, но что, в конце концов, дело вовсе не в логике, и, когда человеку приходится принимать последнее решение, вовсе она даже и не играется.
Для самого Юры такой ситуацией, где человеку приходится принимать последнее решение, таким понятием, неисчерпаемым на глубину для анализа, но в конце концов всегда остающимся простым и неделимым, многие годы оставалось н а с и л и е. И тут он видел, что хоть оно и понятие, то есть опять-таки нечто доступное, чтобы логика вроде бы исчерпала его и разложила в ряд, но, с другой стороны, вовсе даже и не понятие, а настырный и неустранимый элемент жизни, который не только (если бы только!) в книгах и на крупных исторических сломах, а и среди любого дня — и спереди и сзади, и сегодня, и в воспоминаниях.