– Волков бояться – в лес не ходить, а уж если… Что ж, подумаем, посоветуемся. У нас человек не пропадет, найдем ему место, используем. В малых масштабах используем… в узком кругу. Мы ведь народ занятой, да и годы наши не те. А если у нас дети родятся – это будет иметь ба-а-льшое политическое значение! Это будет воспринято как новое свидетельство нашей силы, нашей мощи… м-да… А он парень наш, советский, комсомолец!… Кормить его надо получше… Мяса, мяса ему! Товарищ Волков, распорядитесь.
– Слушаюсь, Павел Петрович.
– Трофим Денисович, а ты чего молчишь? Как тут с философской точки зрения? Идеализма нет? Я про методы его.
– Что вы, Павел Петрович! Тут диалектика: базис влияет на надстройку – то есть социалистические условия жизни влияют на его сознание, а надстройка, то есть его сознание, влияет на базис – то есть на зачатие, на материальный, на биологический процесс. Опять же не кто-нибудь, а Карл Маркс…
– Итак, товарищи, организацию этого дела мы поручим…
7.
Вот так и превратился Володя Залесский в «человека из МИНАПа». Из грандиозных экономических планов ничего, к сожалению, не вышло. Талант юноши оказался уникальным, вроде таланта Паганини. И хотя
А пока Володя живет на подмосковной даче; там он ест, спит, занимается спортом и смотрит телевизор под наблюдением врачей. Время от времени за ним присылают машину, и он едет выполнять свои обязанности.
Одно время он интересовался: к кому его возят? Все спрашивал, спрашивал, пока один из охранников не сказал ему:
– Ты, парень, делай свое дело да помалкивай. Зачем тебе фамилии? Если что случится, с тебя и спросу нет. А будешь много знать, – а-а, скажут, слишком много знает, пожалуйте бриться! А так твое дело телячье – пожрал и на бок!
И Володя замолчал.
Живется ему неплохо, хотя и скучновато. И лишь одна мысль омрачает его существование: что будет, если он утратит свое дарование? Институт-то он так и не кончил. А сейчас без образования – ой как трудно!
ИСКУПЛЕНИЕ
Я соглядатай между вами,
Я слушаю, когда в тревоге
Вы рассуждаете о ванне,
О домработницах, о Боге.
О, милые, и я такой же,
Интеллигентен и тактичен,
Но вот – рванет мороз по коже
И на полях наставит птичек.
И я предам вас, я продав вас!
За что? За то, что в час вечерний
Случайно вспомню я про давность
Вражды художника и черни.
Наступило время блатных песен. Медленно и постепенно они просачивались с Дальнего Востока и с Дальнего Севера, они вспыхивали в вокзальных буфетах узловых станций. Указ об амнистии напевал их сквозь зубы. Как пикеты наступающей армии, отдельные песни мотались вокруг больших городов, их такт отстукивали дачные электрички, и наконец, на плечах реабилитированной 58-й, они вошли в города. Их запела интеллигенция; была какая-то особая пикантность в том, что уютная беседа о «Комеди Франсэз» прерывалась меланхолическим матом лагерного доходяги, в том, что бойкие мальчики с филфака толковали об аллитерациях и ассонансах окаянного жанра. Разрумянившиеся от ледяной водки дамы вкусно выговаривали:
А если какая-нибудь из них внезапно вздрагивала и пыталась проглотить словцо, до сей поры бесполезно лежавшее в ее лексиконе, то всегда находился знаток, который говорил:
– Душа моя, это же ли-те-ра-ту-у-у-ра!
И все становилось ясно. Это превратилось в литературу – безумный волчий вой, завшивевшие нательные рубахи, язвы, растертые портянками, «пайка», куском глины падавшая в тоскующие кишки…
Но бывало и так, что кто-то из этих чисто умытых, сытых людей вдруг ощущал некое волнение, некий суеверный страх: «Боже, что ж это я делаю?! Зачем я пою эти песни? Зачем накликиваю? Ведь вот оно, встающее из дальнего угла комнаты, опустившее, как несущественную деталь, традиционный ночной звонок, вот оно, холодным, промозглым туманом отделяющее меня от сотрапезников, влекущее «по тундре, по широкой дороге» под окрики конвойных, под собачий лай… Зачем, зачем я улыбаюсь наивности этих слов? Это же всерьез, это же взаправду! Ах, прощай, Москва, прощайте, все!… Возьмут винтовочки, взведут курки стальные и непременно убьют меня… Тьфу, напасть!»