– Эти вот – щелкоперы, – устало ответил старик.
Он встал, качаясь, и отдернул серую занавеску: вдоль всей стены протянулись стеллажи с книгами. Пестрые, переплетенные в цветистые ситцы писатели ворвались в комнату, как татарская орда, в клочья разорвав видимость благополучия, обманчивое спокойствие мещанского уюта, а с ними – скрипучие, громоздкие арбы философских систем, кривые зеркала сабель самоанализа, тупые тараны вселенского пессимизма, жеребцы цивилизации с желтой пеной человеконенавистничества на оскаленных мордах, вдребезги, всмятку, в лепешку топчущие седобородых евангелистов, возносящих к равнодушному потолку распадающиеся в атомную пыль заповеди…
– Все друг друга в ложке воды утопить готовы, – вздохнул Чупров, разливая остатки водки.
…Мы шли с Чупровым по пустым улицам. На перекрестках маячили постовые, во всю силу горели неоновые вывески продмагов, каблуки резко и звучно стучали по тротуару, но даже этот стук, обычно так нравящийся мне, сейчас не радовал. До Дня открытых убийств оставалась ровно неделя.
VI
Восстать – не посметь, уйти – не суметь,
И все одинаково, право:
Что выйдет солдату – бесславная смерть
Или бессмертная слава.
Я перестал ходить на работу. Я позвонил в редакцию, сказал, что болен. Я валялся на постели, слонялся по комнате и часами рисовал профили на оберточной бумаге, в которой приносил из магазина колбасу.
За все время у меня был только Володька Маргулис, который сразу, как пришел, задал мне дурацкий вопрос: «Зачем им все-таки понадобился этот Указ?» «Им» – это правительству. Я промолчал, и он, обрадовавшись, что я никаких своих суждений не имею, стал объяснять мне, что вся эта чертовщина неизбежна, что она лежит в самой сути учения о социализме.
– Почему? – спросил я.
– А как же? Все правильно: они должны были легализировать убийство, сделать его обычным явлением, поэтому и не объясняют ничего. Раньше объясняли, агитировали.
– Ты чушь порешь! Когда?
– В революцию.
– Ну, это ты загнул. Революция не так и не для того делалась.
– А тридцать седьмой год?
– Что тридцать седьмой?
– То же самое. Полная свобода умерщвления. Только тогда был соус, а сейчас безо всего. Убивайте – и баста! И потом, тогда к услугам убийц был целый аппарат, огромные штаты, а сейчас – извольте сами. На самообслуживании.
– Ох, Володька, хватит! Твои антисоветские монологи перестали быть остроумными.
– А ты что, обиделся за Советскую власть? Ты считаешь, что за нее следует заступаться?
– За настоящую Советскую – конечно, следует.
– Это которая без коммунистов? Как у Шолохова в «Тихом Доне»?
– Иди к черту!
– Оч-чень убедительный ответ! – съязвил Володька. – А ты…
– Хватит, – сказал я.
Мы помолчали, а потом он, обиженный, ушел.
Я снова лег на постель и начал думать. Почему и зачем издан этот Указ – это мне все равно. И нечего подводить под это научную базу и трепаться о революции. Я этого не люблю. Мой отец в гражданскую комиссарил, и я думаю, он знал, за что воевал. Я его плохо помню – его взяли в тридцать шестом, одним из первых, – но после смерти матери я нашел его письма. Я их прочел, и, по-моему, люди моего поколения не имеют права болтать о тех временах. Мы можем и должны решать каждый за себя. Это все, что нам осталось, все, что мы в состоянии сделать, но и этого много. Слишком много.
Этот самый Арбатов, старик с Даниловского бульвара, разбередил меня. Да, я не хочу и не могу убивать, но могут захотеть и смочь другие. И объектом их усердия могу сделаться я – я, Анатолий Карцев! Я снова, как в день последнего свидания с Зоей, перебирал своих врагов. Этот не может. Этот хотел бы, но струсит. Этот может – камнем, кирпичом из-за угла. Кто еще? Этот? Нет, он мне не враг. Не враг? А откуда я знаю? А может, и враг! И потом, почему убить меня могут только враги? Любой прохожий, любой пьяный, сумасшедший дурак может выстрелить мне в лицо, чтобы полюбоваться, как я дрыгаю ногами. Как я истекаю жизнью на асфальт. Как я заостряюсь носом, проваливаюсь щеками, отвисаю челюстью. Как через дырку в черепе уходят мои глаза, мои руки, мои слова, мое молчание, мое море, мой песок, мои женщины, мои неуклюжие стихи…
К черту! К чертовой матери! Я не могу позволить им убить себя. Я должен жить. Я спрячусь, забаррикадируюсь, я пересижу у себя в комнате. Я не хочу умирать. Не хо-чу! Живые сраму не имут. Лучше живая собака…