Бабушка села на свою подушку в углу веранды и взяла в руки платье Нуцалай, которое латала разными лоскутками, и я видела, как дрожали ее тонкие руки. «Не вижу, – сказала она вдруг, снимая очки, и заплакала. – Ты понимаешь, внученька, сколько мне пришлось пережить, сама сирот растила, единственное то, что мои братья не давали мне нужду почувствовать. И вдруг за несколько дней разрушился наш аул, увели всех мужчин: моего дядю, генерала царской армии Кайтмаза Алиханова, и трех его сыновей, их трупы привезли в чужой аул, а судьба двух моих братьев никому не известна. Мы, как нищие, скитались из аула в аул. Нас приютила одна семья в селении Карата – четыре года все женщины нашего рода жили у них. Вернулись в аул, а там одни руины, трудились день и ночь, купили теленка и ягненка, киркой и лопатой копали, маленькие огородики делали. Мансур, который во время революции был маленьким, уцелел, вырос, и вдруг война. Что только я не испытала, но никогда никому не жаловалась, не плакала, а Айшат пришла ко мне плакать: видишь ли, ее корова мало молока дает».
Я первый раз видела, чтобы бабушка так плакала, я обняла ее и тоже стала плакать.
– Не надо, не успокаивай меня, внученька, иногда слезы очищают, после них душа светлеет, будто радуга всеми цветами осветила ее. Печаль камешками собирается, и, когда становится большой скалой, трудно бывает ее нести. Поплачешь, легче становится. Иногда я думаю, что печаль бывает разная: одна печаль очищает человека, а другая камнем падает в сердце и душу, и слезы высыхают там, где-то на дне; хочешь плакать, но слезы не идут, сердце кровоточит, а глаза сухие. И эта печаль съедает человека, как ржавчина железо. Алхамдулилла, Аллах, пусть хуже не будет.
Я запомнила все слова и поступки бабушки, но истинный их смысл понимала с годами. И моя жизнь складывалась трудно; ведь сиротам самим приходится прокладывать дорогу, для счастливчиков они люди второго сорта. Если своим трудом и целеустремленностью они отличатся, то им завидуют самой черной завистью. В моей сознательной жизни, особенно с того дня, как я начала писать стихи, печаль всегда жила во мне, но слезы растворяли ее – я могла плакать. Теперь я понимаю, что имела в виду бабушка, когда говорила: «Можешь плакать, легче становится».
Я иду в одиночестве по парку, останавливаюсь около каждого дерева, слышу шелест листьев: «Плачь, плачь, легче будет». Но слезы не идут, я там, в горах, я держу за руку своего первенца Али, который лопочет что-то своим смешным детским языком.
Какое это было счастье! Но Аллах взял его к себе в самом расцвете молодости. Внутри меня не печаль, а иссушающий, всепоглощающий огонь. Я хочу плакать, кричать, но не могу… Я держу за руку Алика, и мы бежим по зеленой лужайке. Я понимаю, что меня мучает то, что не так давно было радостью, меня съедают превращенные в камни слезы.
Вестница смерти
«Терпение – это искусство, лучшая религия».
Уже сгущались сумерки, когда я с дальнего родника возвращалась домой. Каждый день я ходила со своим маленьким кувшином на дальний горный родник, чтобы набрать воды для питья. Этот родник считался святым; сам небольшой, он давал всему аулу для питья воду – чистую, как козьи глаза, и холодную, как лед. Пьешь, набрав в пригоршни, и чувствуешь, как она проникает в каждую клеточку; и человек становится легким, крылатым. А для других нужд в ауле была в избытке другая вода. Не знаю, почему аульчане ходили за водой или на рассвете, или в сумерках…
Поднимаясь на последнюю ступеньку, я услышала какой-то незнакомый птичий голос, похожий на плач, оглянувшись, увидела, птицу. Она была маленькая, лохматая, с большой головой и огромными глазами. Но что-то пугающее, настораживающее было в ней. Она продолжала печальную песню, не обращая на меня внимания.
– Бабушка! Бабушка! Там какая-то птица плачет, – вошла я в комнату, снимая со спины кувшин.
– Наверное, крыло сломала! – выбежала бабушка и, увидев птицу, воскликнула: