Стол стоял на крыльце, а на нем самовар с необходимым чайным препаратом. Дым из самовара валил таким же густым клубом, какой валит из трубы паровоза. В дыме этом, как в тумане, рисовалась женская фигура, сидевшая за чайным столом. Под звон чашек, которые мыла и вытирала она, раздавался пьяный говор человека, до того закрытого дымом, что виднелись только лохмотья какого-то жалкого старого платья.
– Барыня, барыня, – жалобно умолял человек, закрытый дымом, – всего только вить двух копеек недостает!
Прикажи шкальчик отпустить старику. Вить я за вас на сражениях кровь проливал…
Глухие удары, как будто бы в грудь, послышались мне, – и действительно, когда порывом ветра унесло дымные клубы, я увидал, что пред целовальницей стоит личность, напоминающая и отставного солдата, и старого дворового, которого, за негодностью к службе, отпустили, как говорится, на подножный корм…
Стоит перед барыней старик, одну руку к ней протянул, а другою в грудь себя бьет.
– Отслужу, – говорит, – отпусти шкальчик за четыре копеечки. Рученьку, – говорит, – у вас поцеловать мне дозвольте.
Нет, – думаю я себе, – не солдат это: не станет за вино бабьих рук целовать, а непременно дворовый. Разжалобить хочет целовальницу, называясь солдатом, надеется обмануть ее бородой своей, долго не бритою.
– Проваливай, проваливай! Много вас тут по большой дороге шатается, – с негодованием тараторила фигура, сидевшая за столом. – Милости просим, садитесь-ка вот на скамейку-то, – прибавила она, обращаясь ко мне.
Это была маленькая смуглая женщина, которых так много в степных уездных городах и которые составляют их язву. Ни один муж, какого бы ни был он громадного роста, не смеет, как говорится, пикнуть перед ней в трезвом виде. Самая маленькая рюмка, пропущенная им, приводит ее в неизъяснимое бешенство, хотя она сама ничуть не прочь от такого наслаждения под тем предлогом, что вследствие своего несчастного замужества тем только и прогоняет от себя разные болезни, удручающие ее, что винца с калганчиком[3] выпьет.
В праздник какой-нибудь, когда ни один живой человек не обходится без выпивки, непременно можно видеть, как такие персонажи поднимают с своими сожителями гвалт невообразимый. Все народонаселение городка собирается около жалкого домишка и смотрит, как мещанин, разбешенный неестественными приемами водки, вымещает на жене все ее гнусные претензии, которыми она тиранила его целую неделю, и как эта разъяренная кошка вцепилась к нему в волоса и замерла в них…
А потом все это с гиками и воплями мчится в полицейский дом подавать городничему явки и показывать ему раны свои, означенные в прошении смертельными.
И знают эти женщины до малейшей черты все, что бы ни сделалось в городке и даже в окрестных слободах, – какими-то непонятными путями проникают они в старательно закрываемую от них жизнь человека, занесенного злою судьбой в эту сферу, и неизбежно возмущают тишину ее своими пошлейшими соображениями относительно тех черт ее, которых они не успели еще открыть.
Такова была женщина, которую я увидел на крыльце питейного дома. С грациозностью крепостной мамзели, получившей, по случаю двадцатисемилетия, вольную от холостого барина и живущей теперь на своем отчете, подала она мне гигантскую чайную чашку и весьма деликатно извинилась в том, что не может представить мне никакой закуски, по тому, собственно, случаю, что в деревне ничего эдакого скусного достать невозможно.
В первый раз я так близко сошелся с особой такого сорта. Имевши несколько случаев видеть их издали, мне всегда хотелось посмотреть на них вблизи, и потому, чтобы заставить ее говорить не стесняясь, я принял на себя роль молодца, служащего в земском суде, с шиком стукнул громадными закаблучьями моих ратницких сапогов и довольно густым басом проговорил:
– Сударыня, за честь почту. Не беспокойтесь!
– Можно вас просить водкой? – спросила она.
– Можно-с, – ответил я, – просите, – и она вытащила из кармана посудину и яйцо и подала мне, предоставляя самому распоряжаться этими продуктами.
– Рюмочки нет ли-с? – спросил я. – Такого количества по болезни употребить не могу-с.
– А я, признаться вам сказать, – улыбаясь, говорила целовальница, – как теперь, примером, в деревне нельзя, значит, никаких удовольствиев найти (потому народ все дикой-с), так от скуки люблю этим заняться.
И она щелкнула пальцем по опорожненному стакану.
– У меня тоже-с портной есть знакомый, вот так же-с охоч-с; а человек образованный и мастер отличный. Нельзя, впрочем, мастеровому человеку и не пить-с, потому участь его такая-с, – глубокомысленно заметил я.
– А за меня, скажу вам, много чиновников сватались, тужу, что не пошла-с, потому как я женщина откровенная и политику знаю, чрез мужа своего очень несчастна. Одно слово: мужик – от сохи взят на время. А тогда барыней бы, может, была.
«Грабьте больше с мужем, – думал я, – а потом откуп возьмите; вот оба тогда господами и будете…»