– Жив ваш сыночек, жив, – старец Корнилий журчал утешительно. – Он всю силу свою неизреченную отцу отдал, всю до последней капли! Человек моих лет на Мишином месте сам бы душу богу отдал – это же сильнейшее нервное истощение, тяжелейшая нагрузка на сердце, на мозг… Я вовсе не пугаю вас, Лидия, просто донести хочу, чтобы верное понятие было, чтоб не боялись зря. Миша молод и здоров, он эту тяготу вынесет! Вы только поймите: сила, о которой я речь веду, у всякого есть, только мало ее в нас. А у Миши – много. Но даже мы, малые сии, бывает, что не выдерживаем утраты той малости, выгораем, как принято говорить, маемся смертельным равнодушием – ацедией, и помираем. И еще раз – не для того говорю, чтобы страху нагнать. Я объяснить хочу вам, отчего ушел Миша. Потеря энергии – истинное потрясение для мозга, первые дни мальчик будет как бы не в себе, горе затмит всякое разумение…
– Миша был в полнейшем отчаянии, – тихо заговорила Рита, вставая. – И винил во всем себя…
Она подошла к окну, где, сутулясь, стояла Настя, и обняла ее. Мишина сестричка безмолвно прильнула к ней, жалобно поглядывая на маму.
Лидия Васильевна казалась рассеянной и безучастной. В строгом черном платье, с легкой муаровой накидкой, укрывшей волосы цветом глубокой ночи, она сидела рядом с Корнилием, обряженным в рясу, и это соседство не вызывало оторопи.
– Мишечка ни в чем не виноват… – еле выговорила Гарина-старшая. – Сыночка… Сыночка… – поникнув, некрасиво морща лицо, она спрятала его в ладонях, и обессиленно провела вздрагивавшими пальцами по щекам, размазывая слезы.
Корнилий завздыхал уныло, со смущенным кряхтеньем потирая колени, но смолчал. Пусть выплачется, легче станет…
Настя расслышала мамины всхлипывания, и заплакала сама. Рита крепче обняла подружку, глядя за окно мокрыми глазами.
«Господи, – проползла мысль, – как же было хорошо в воскресенье с утра! И как потом стало плохо… Бог, если ты есть… ты не любовь!»
Девушка зажмурилась, смаргивая слезинку. Похороны – это такая боль… Вбираешь в себя запах сырой земли, содрогаешься, и понимаешь, чем стоить дорожить. За что цепляться обеими руками, беречь и лелеять – сейчас, при жизни, ибо после не будет ничего. Даже тьмы. Даже пустоты. Небытие…
Петра Семеновича похоронили на Ваганьковском. Народу пришло неожиданно много – не родни, а друзей и товарищей. Весь печальный обряд взял на себя Старос – Лидия Васильевна лишь принимала соболезнования, потерянно кивая из-под темной вуали. Заводскую столовую закрыли на спецобслуживание – молоденькие поварихи хлюпали красными носиками, глядя на портрет Гарина-старшего в траурной рамке – моложавого, красивого, улыбчивого…
– Батюшка, – тонким голоском выговорила Мишина мама, – я даже не знаю, как это называется… Отслужите за упокой души Пети.
Кашлянув, Корнилий поинтересовался со смущением и тревогой:
– Крещен ли?
– Крещен, крещен… – закивала вдова, терзая платочек. – Петя и не хотел, это я его упросила. Бурчал сначала, а после шутил, «крещеным атеистом» называл себя…
– Всё исполню, Лидия Васильевна, – ласково сказал старец. – Вы только верьте – и надейтесь!
«И любите… – добавила Рита про себя и взмолилась, распахивая глаза: – Мишечка, вернись! Где ты, Мишечка? Мы все тебя очень, очень любим! Ты только живи! Пожалуйста…»
Лед на озере держался стойко. Сойдет он только на майские, да и то не сразу – стадо ноздреватых льдин будет кружить по водам ещё с неделю, тычась в скалы и берега.
Так что любоваться переливчатым блеском волн мне не доведется. Снег, да снег – белая камчатная простыня застилала Сегозеро. А по ней будто блюда с зеленью – островки, заросшие хвойными. Правда, вдали ледяной покров синел, но вовсе не промоинами – снежные наметы не удерживались, сдуваемые ветрами. Но все равно, простор…
Я медленно шагал по узкому пляжу, и мерзлый песок хрустел под ногами. Смертельная усталость понемногу отпускала меня, освобождая место для переживаний.
Отчаяние, когда впору скулить и выть, пригасло, но никуда не делось, разъедало душу по-прежнему. Мало мне было вины, что тяготила не снимаемым грузом, так теперь еще и стыд в придачу. Ведь я, как тут не крути, бросил своих женщин. Разбирайтесь, дескать, сами. С горем своим, с похоронами… Не мешайте мне страдать в гордом одиночестве!
Медленно втянув в себя холодный воздух, я выдохнул. Вот сейчас, в том состоянии, в котором нахожусь, я ни за что бы не сбежал. Но в то поганое воскресенье Миши Гарина как бы не стало, тогда в лес ломился мой усеченный аватар, подранок, истекающий кровью, слезами и соплями. Безмозглый автомат, ищущий убежища, чтобы зализать раны и вернуть себя.
Я вышел на скалистый мыс. Камень под ногами сглажен и обкатан ледником – никаких острых выступов. Десять тысяч лет назад тут стыла холодная, безрадостная пустыня – каменное крошево, морены да пустые водоемы. Жизнь добралась сюда не сразу, зато теперь есть, на что посмотреть со вкусом…