Лионозово. Здесь на холстах Оскара Рабина расцветала помойка № 8. Здесь быт хоронил живопись. А живопись хоронила барак. Картина так и называлась – «Похороны барака» (как тебе ныне в парижских барокках поживается, старина?). А рядом жил один помешавшийся автор. Он писал стихи и музыку. И еще он писал письма руководителям человечества от генсека до президента США. Одному он задавал вопросы. Другого спрашивал ответы. На одного он возвышал голос. Другого просил возвысить его. Не укрылись от его писем и послы суверенных государств.
«Выбранные места из переписки с друзьями».
Он требовал права писать. Пока не помешался вконец. После очередного курса лечения.
Что и говорить, Фортуна была к нему повернута далеко не аппетитным задом. Правда, когда она к нему повернулась передом, он не заметил разницы.
Однажды мы пришли к нему. Постучали в его мрачную дверь. Шаркнули шаги. Наверно, он прислонился ухом и ждал. Надо сказать, долго. Наконец дверь приоткрылась. И мы вошли. Он сидел без света и тепла.
«Почему?» – спросил я взъерошенного человека.
«А вдруг увидят свет в моих окнах и дым из трубы и подумают, что мне хорошо!..»
Вот идет мой товарищ и что-то в шапку ему барабанит. Значит, на улице прыгает дождь. И ему невдомек, что один он погоду имеет. Нет же, вернулся и зонт прихватил. И на него удивленно все тычут пальцем. Потому что дождь для него персонально идет, чтоб не зачах его урожай обильный. Чудак! О тебе же думает небо, а ты ему в морду зонтом… Иногда я просто отказываюсь своих товарищей понимать.
Семену Кирсанову заказали песню.
«Пристали, как с ножом к горлу, – вспоминал Кирсанов, – напиши!
– Не хочется.
– Напиши, ведь это выгодно.
– Нет, не выгодно.
– А что же выгодно?
– А то, что хочется…»
Эту роскошь – писать «что хочется» – писатель оставляет на самый конец своей жизни. Но не успевает. А почему бы пораньше не убежать на необитаемый остров… своего письменного стола?
Не получается. Со своими островами – куда ж потом на материк?!
И встает дилемма: запеть или запить?
Как тут пьют!
Правда, с этим борются. Выносят решения. Принимают меры. А в соседнем клубе братьев меньших – журналистов даже спрашивают при входе об уплате членских взносов.
Но все равно – пьют.
Алкоголые алкоголики – наилучшие представители нации. Их глотки пощадили Ниагару с ее знаменитым водопадом только потому, что она пресная. Хотя пенится, как пиво.
Рыцари закадычных омовений посреди юбилейных будней. Презревшие все праздники. Кроме единственного, который всегда с собой.
Пьяниссимо. Пьют тихо. Но только поначалу.
Потом вступают нижние регистры. И легкие, как шотландская волынка, начинают продувать уже очищенную от залежалых звуков гортань. И рушится плотина, уступая себя рисковой раскованности.
И снова пьют – с горьким умыслом выплеснуть себя вон.
Здесь пьют, забыв закусить и чокнуться. Ибо хрустальные души пьющих не выносят фанфар.
Пьют раскатисто.
Пьют главным течением, но не притоками и рукавами.
Пьют в голос. Ибо песнь – песней. Клин – клином. А лампада зрения горит на спирту.
Спириты… В горючих испарениях являются души безвременно усопших поэтов. Спившихся от зависти к Пушкину, Лермонтову, Байрону, Лорке, Гумилеву, Пастернаку, Мандельштаму и раннему Маяковскому. Забыв, что их убили. Бедняги, они завидовали их началу, но не их концу.
Пьют. Память не приходит на холодный глаз. Они пьют и вспоминают стихи великих – великой ценой заплативших за посмертную славу.
Сколько их пило и умирало посреди строки и стакана – молодых песенников, возжелавших быть народными, – Морозовы, фатьяновы, блынские, анциферовы, харабаровы…
Только один, чья фамилия оканчивалась на удивленное «о», подавился не словом, а куском. Да другого жена задушила[1].
Не каждый был певцом. Но отличным пивцом – был каждый! Бывало, приберут покойничков и опять сядут пить. Но что-то вдруг зачастила проклятая… Пошла-поехала косить…
Смерть гребла всех подряд. Хороших и разных. Сановных и рядовых. Колю Анциферова не знали, в чем хоронить. Его знаменитые (в ЦДЛ) строчки: «Лежу в гробу я в белых тапочках…» всегда вызывали улыбку. Едва ли уместную у гроба их автора. Решили положить его в гроб в шахтерских ботинках. Благо, «когда-то добывал уголек».
Этот 72-й високосный был сверхурожайным. Особенно на поэтов. Год пошел по гробы. Не добрав одного или двух до своей цифры. Костлявая крепко вырубила отечественную поэзию. Юмористы умирали всерьез. Сатирики вдруг обнаруживали зубы. Скрипнув ими хоть напоследок. Многословные романисты едва успевали вспомнить чеховский афоризм – «Краткость – сестра таланта»… Умирали, и ничего за спиной… Даже эпитафии дрянной. Смерть с иностранным именем «регламент» обрывала строку. Полагая, что было достаточно времени, чтобы написать шедевр. Она была беспощадна. Вздернув, выстрелив, утопив добровольцев. Стариков она чинно хоронила в ЦДЛ.