И все-таки жизнь была прекрасна. Белые ночи – затяжные, только перед самым утром чуть затухающие – дурили головы гимназистам и гимназисткам. В лесах появилось много ранних грибов – сочных, крупных и, что самое главное – нечервивых. Словно бы и черви тоже исчезли с этой земли, переместились в иное измерение, в иное состояние и вообще стали чем-то иным, неведомым, а может, готовились к чему-то такому, о чем люди и не подозревали.
В один из таких теплых душных июньских дней Григорий Ефимович Распутин, известный сибирский старец, недавно поселившийся в большом доме на Гороховой улице, отправился на ипподром смотреть конные скачки.
Скачками он никогда не увлекался, лошадьми тоже, а по части азарта, считал, есть другие, более достойные увлечения, конского пота не переносил, запаха свежих дымящихся яблок, вываливающихся из-под хвостов прямо на песок дорожек, – тем более, но на ипподром пошел охотно, ибо пригласила его туда госпожа Лебедева, двадцатипятилетняя жена статского советника, специализирующегося по горнорудному промыслу, женщина редкостной красоты, при виде которой у старца начинала кружиться голова, а на жестком темнокожем лице возникало рассеянно-восхищенное выражение, сжим крепкого рта расслаблялся, а глаза – голубовато-светлые, загадочные, с внутренними свечечками, застывшими в зрачках, – эти свечечки горели то сильнее, то слабее, но никогда не угасали, и этот таинственный огонь притягивал к Распутину людей, не было у него знакомых, которые не отметили бы свечечек, словно бы Богом зажженных в глазах Распутина, – становились яркими и томными.
Был он одет в красную шелковую рубаху, перепоясанную тонким кожаным ремешком, украшенным мелкой серебряной насечкой, – этот ремешок, сделанный татарским умельцем, Распутин приобрел в мае в Крыму, но носил его редко, – в черные, хорошо сшитые штаны, заправленные в лакированные, на воинский лад подпирающие самое колено сапоги. Темные, без единой седой прядки волосы были расчесаны посредине на пробор, руки Григорий Ефимович часто запускал в бороду, выколупывал оттуда что-то, подносил к ноздрям, нюхал, иногда бросал в рот крошку, жевал.
Был он настроен мрачно, но с дамой говорил мягко, стараясь подбирать «деликатные» слова.
– Что с вами, Григорий Ефимович? – участливым тоном спросила Лебедева. – Вы вроде бы сам не свой? Случилось что-нибудь?
– Нет, не случилось. – Распутин наклонил голову, посмотрел себе под ноги. Пол между ипподромными скамейками, покрытыми свежим рыжеватым лаком, был тщательно подметен и обрызган душистой водой: сегодня на ипподроме ожидали знатных гостей. Сам Распутин тоже принадлежал к числу знатных – к нему уже дважды прибегал служка от хозяина, спрашивал, не надо ли чего? Распутин с хмыканьем отсылал его обратно – ничего ему было не надо. И Зинаиде Сергеевне Лебедевой тоже ничего не надо было. Служка убегал огорченный. – О германце думаю, – пояснил Распутин.
– И что же германец?
– Хитрый он. И хорошо организованный, в отличие от нас.
– Будет с ним война?
– А кто знает? – Распутин приподнял плечи, обтянутые красным шелком, поежился. – Не хотелось бы! – Недобро покосился на вторую свою спутницу, язвительную старуху Головину, никак она не хочет оставить их вдвоем с Лебедевой, сидит неподвижно рядом, изредка вставляет в речь что-нибудь колкое, язвительное, переживает за свою дочку Муню – а вдруг «старец» отдалит ту от себя? «Статуй, – неприязненно думал о Головиной Распутин, – ворона кастрированная. Как клювом-то ворочает! Того гляди, печенку расклюет. А? И с кишками выдерет. Во дворе стоял статуй… Тьфу!»
– Не молчите, Григорий Ефимович, – попросила Лебедева, – скажите что-нибудь.
– Настроения нет, – вздохнул Распутин, поиграл знатным крымским ремешком.
– Али чувствуете что? – спросила Лебедева.
– Может быть, – неопределенно отозвался Распутин, насупился, свечечки в его глазах заполыхали ярко, неземно, и он, покосившись на Головину, повторил чуть придушенным голосом: – Может быть!
– И все-таки, Григорий Ефимович, будет война с немцами? Не скрывайте, пожалуйста. Вы знаете куда больше, чем многие министры, и уж куда более нас, двух бедных женщин. Вы ведь… – Лебедева не договорила, подняла глаза, посмотрела в пряничную небесную высь, словно показывая, какое положение занимает Распутин в России, при царском дворе и в министерских кабинетах.
– Я не хочу этой войны, – твердо проговорил Распутин, – очень не хочу и сделаю все, чтобы ее не было. Хватит! Будет! – Он громко сглотнул. – И так русский мужик довольно пролил своей кровушки. Надо ль лить еще? – Голос его наполнился теплом, это засекла Головина, по-вороньи фыркнула, дернула плечом.
– Не надо, и я за это, – не замедлила отозваться Лебедева. – Война – это страшно. Но мы ведь так повязаны с английским и французским капиталом, что стоит только Англии или Франции недовольно поднять левую бровь, как Россия тут же нажмет на спусковой крючок винтовки – Россия не оставит своих союзников.
– А мамаша? – неожиданно спросил Распутин.