Внизу прошествовал офицер в тесном коричнево-сером мундире, перетянутом крест-накрест ремнями, с хорошенькой пухлощёкой девушкой, одетой в изящный бархатный костюм, остановился и, белозубо улыбаясь, показал пальцем вверх, на окна распутинской квартиры. Распутин видел этого офицера, тот Распутина не видел. Распутин узнал его — офицер приходил как-то с дарами, с двумя девушками и пачечкой денег, запечатанной в конверт, просил у Распутина заступничества по службе.
Распутин помог ему — и должность он новую, какую хотел, получил, и очередной чин... В погонах Распутин разбирался не особенно хорошо и практически не представлял, чем чин поручика отличается, скажем, от чина штабс-капитана и какое количество звёзд и просветов должно соответствовать этому на погонах, но погоны в прошлый раз у этого офицера имели один просвет, а сейчас — два. Два — больше, чем один, значит, офицер должен быть благодарен Распутину...
«Старец» не удержался, улыбнулся довольно. А офицерик-то, похоже, показывает дамочке, где живёт Распутин — «знаменитый на всю Россию человек», тычет вверх чёрной кожаной перчаткой. Вполне возможно, что он даже видит неясное, расплывчатое пятно распутинского лица за стёклами, но, зная из газет, что Распутина нет дома, нет в городе — корячится он на больничной койке где-то в Сибири, — не сопоставляет человека, маячившего в окне распутинской квартиры, с её хозяином.
— Ну-ну, — глухо пробормотал Распутин, — чего же ты тычешь в меня, будто конюх в мерина? Но я-то не мерин! Ах, офицерик, офицерик!
Распутин вздохнул. Шрам, оставшийся после удара ножом, болел. Заживать ему ещё и заживать.
В доме было хорошо натоплено, в швах шрама скапливался пот, щипал кожу, добавляя к боли боль.
— Охо-хо, грехи наши тяжкие! — Распутину надоело разглядывать Петроград с его унылым небом, безрадостными людьми и мокрыми мостовыми и тем более надоело — полоротого дурака-офицерика, и «старец», болезненно морщась, отправился к себе в комнату. Надо было немного отдохнуть. После ранения он уже, к сожалению, не такой прыткий, каким был раньше, и вряд ли уже сможет кутить до четырёх часов утра, как кутил ещё три с половиной месяца назад. Впрочем, забегая вперёд, скажу, что Распутин напрасно опасался — всё вернулось на круги своя: вскоре он начал кутить и до четырёх часов утра, и до пяти, и до шести, и ничего с ним не делалось! С ног, во всяком случае, не падал.
— Охо-хо, грехи наши тяжкие! — вновь пробормотал он и повалился на широкую, застеленную голубым атласным одеялом кровать.
Через несколько минут «старец» забылся в коротком тяжёлом сне, мадера не опьянила его — он вообще пьянел очень редко, — даже в голове не родила лёгкого приятного шума, какой рождала раньше, а вогнала в вялое, сонное состояние. Впрочем, что может быть лучше короткого освежающего сна?
Проснувшись, Распутин почувствовал себя лучше.
Надо было объявляться своим знакомым, Питеру, что он приехал, не то ведь газеты сейчас будут трубить в полный голос: Распутин вернулся, Распутин вернулся, но всесильные распутинские знакомые должны узнать об этом от него самого, а не из газет.
— Охо-хо!
Первым делом он позвонил грозной старухе Головиной — матери Мунечки, Муни, — пожалуй, самой могущественной из всех питерских старух, которая могла скрутить в бараний рог кого угодно, даже великого князя, даже царя.
— Матушка, — тихо начал Распутин, но Головина, не слушая его, вскричала радостно, басовито, громко.
— Приехал! Отец Григорий, родненький, приехал! Муня! — крикнула она в сторону — видимо, дочь находилась в одной с ней комнате. — Мунечка, святой отец вернулся!
Было слышно, как где-то легко, по-птичьи звонко прощебетала Мунька, и лицо у Распутина потеплело — ему нравилась Муня Головина, и он уже не раз изгонял из неё беса, не прочь был сделать это и сейчас, но ему сделалось боязно: а вдруг шов на животе разойдётся?
— Приехал, приехал, — расслабленно пробормотал Распутин в телефонный рожок.
— А чего не телеграфировал? А, отец? Мы бы встречу достойную тебе устроили... А?
— Неловко было, матушка. Чего мне беспокоить-то тебя? Неловко это... Есть ловко, а есть неловко...
— Разве это беспокойство, разве это в тягость, родимый?
— Извини, матушка, — мягко и покорно пробормотал Распутин.
— Мы тут уж совсем испереживались за тебя, извелись... С Мунечкой по нескольку раз на день молились. За тебя да за бедных наших солдатиков, погибающих на фронте. Больше нам молиться не за кого.
— Я папе посылал из Тюмени несколько телеграмм, просил воздержаться, не вступать в войну с германцами, но он не послушал.
— Телеграммы, думаю, до него не дошли.
— Как так, матушка?
— Очень просто. Государь наш окружил себя не теми людьми. Вот ты уехал, и он будто бы веру в себя потерял. Слаб человек...
— Да, папа часто бывает слаб, — согласился с Головиной Распутин, — и может сделать не то. Папу надо укреплять.
— Надо, — согласилась Головина. — А как?
— Обыкновенно. Поставить рядом с ним своих людей. Одного, двух, трёх, пятерых, десятерых человек. Чтобы он на них мог опереться. Сто человек... Двести. Триста. И чтобы мы рядом находились.