Но и Февронья Минаевна брала на себя много, отваживаясь пускаться в послах для умилостивленья сурового Удачи. Боялась она сперва, что он ее не примет; но после въезда в ворота и доклада встречена была на крыльце кумом, как бы ничего не происходило между их домами. Ввел сам в светлицу. Усадил как самую дорогую, ожидаемую гостью. Спросил о здоровье детей – первой Глашеньки.
– Не больно, чай, тоскует она?
– Нельзя сказать.
– Жаль!..
– Я не могу на ее сама смотреть… Уйду и проплачу… Тает.
Удача глубоко вздохнул и погрузился в думу о Субботе: где он, сердечный? Мало-помалу пришел в себя Осорьин; пришли ему на память упросы жены – и лицо получило выражение сочувственно-трогательное. Февронья воспользовалась добрым расположением хозяина, за которым ее взор следил с удвоенною внимательностью, и поспешила вступить в речь, идя прямо к делу:
– А я, Захар Амплеич, помня твое к себе всегдашнее расположение, хочу милости просить…
– Ты, Февронья Минаевна… у меня?
– Да, голубчик, опричь тебя у меня нет человека, которому открыла бы я, кум, свою печаль да горе непоправимое.
– Печаль и горе непоправимое у тебя, Февронья Минаевна?.. Я, голубушка, ума не приложу… в чем бы я-то тут причинен оказался?
– Не ты причинен, куманек… а в беде моей ты один можешь пособить… Ты, а не кто…
– Признаться сказать, удивляешь ты, матушка, меня немало… Не знаю, что и отвечать тебе… Я, истинно говорю, не догадываюсь никак, потому что сам пальцем не двинул и не заикнулся во вред ни тебе… ни кому из ваших… Верь Господу Богу!
– Готова верить, коли говоришь и потому что не желаешь ты мне лиха – не можешь и деток моих, и бедную мою Глашеньку по миру пустить… оставить без крова…
– Разумеется, нет, да чем же я показал намерение повредить-то тебе, кума?.. Уж изволишь, за приязнь мою, клевету изводить… Тебе я совсем не хочу и не позволю нанести малейшего неудовольствия, а не только лишить крова. А вольно твоему Нечаю беспутному так спешно сунуться в шайку врагов моих да думать, что Удачу вот сейчас и связали по рукам по ногам да по миру пустили! Ведь не так же вышло… Было мне немало горя-притесненья, да правда взяла верх… Ущербу понес я малую толику, а выкрутился и ворочу помаленьку потери свои… А вот с поворотом на пользу мне дьячьих затеев да лжей, как на их поворотились да глядеть стали в оба, потребовалось перечесть софийского казначея… Человек хороший он, а из-за смутников да по милости твоего сожителя в петле словно затянут… Так это пахнет истинно правежем ему, да и Нечаю твоему… А я тут ни при чем, могу на Бога взглянуть не зазираючи совести. – И он перекрестился, взглянув на икону.
Февронья вздрогнула – и ужас невольно выразился на ее открытом лице, когда речь Удачи прямо доказала ей, что ему все известно, что бесполезны будут дальнейшие окольные рассуждения.
От проницательного Удачи не укрылось действие слов его на Февронью; но, как ей показалось, лицо кума было еще более расположено на добро и нисколько не проявляло холодности, скорее всего ожидавшейся ей при обращении к нему, тем более после неудачи подхода, ясного ему как день. Жена Нечая Севастьяныча, одаренная здоровым, прямым смыслом, в понятиях о добре и зле расходилась с мужем вполне, оставаясь доброй женой и нежной матерью. Не думая приукрашивать черноту Нечая относительно поступка с Удачей, она тем не менее захотела испытать все средства для спасения семьи от неминуемой нищеты и, собрав все свои нравственные и умственные силы, едва могла выговорить Удаче, опускаясь невольно на колени:
– Пощади меня и семью… не доводи до гибели…
Вся кровь бросилась в лицо бледному обычно Удаче. Он тяжело дышал и отдувался, словно в груди его не было места для выхода из легких воздуха. Холодный пот выступил на побледневшем лице старого Осорьина, но он молчал, выдерживая, должно быть, страшную борьбу с собой. Наконец эта борьба, должно быть, кончилась с явлением новой мысли, озарившей благодатным светом ум Удачи. В глазах его блеснула искра удовольствия, мгновенно смягчившая суровые черты сосредоточенного дельца. Он дохнул свободной грудью. Поднял Февронью и, ближе к ней придвинувшись, словно не желая, чтобы кто слышал, что будет он ей дальше говорить, спросил шепотом:
– Сколько же нужно, чтобы покрыть недочет казначея?
– Шестьдесят рублев, никак, да три рубля еще, да сколько-то алтын…
– Казначей софийский не дурной человек, рука руку моет… У меня есть свободные деньги одного приятеля, дьяка софийского теперь, Данилы Микулича Бортенева. Их я могу ссудить, кума, казначею софийскому на выручку… Только пусть эти рубли запишутся не за Нечаев счет, а за твой, Февронья Минаевна… Якобы ты дала эти деньги в рост с наддачею, на часть дочери твоей Глафиры Нечаевны, из твоего материнского наследства… Слышишь?.. Так вот, а не иначе!.. И не перечь…
– Господь да благословит тебя, кум!.. В тебе одном вижу я Божеское милосердие к себе бесталанной… Да наградит Он тебя сторицей, что воздал нам добром за зло!
Она тихо заплакала, не владея собой, от радости.
Удача ходил по светлице, давая время куме прийти в себя.