Когда в палатах государевых гремел мощный глас Симеона Полоцкого, Федор оживал, Сильвестр трепетал от восторга, а ближние царевы бояре испуганно взирали из-под своих тафей[20] на разошедшегося архиерея, чая одного: оказаться от него как можно дальше. И только царевна Софья желала быть к Симеону как можно ближе. Она, словно растение, лишенное воды, впитывала каждое его слово, восхищалась причудливостью его словес, так отличающихся от привычных, коими изъяснялся дворец, замирала от остроты его мыслей. И ей совершенно наплевать было на то, какими глазами глядят на нее бояре, приверженцы теремных нравов. Девятнадцатилетняя девица, которой место за пяльцами, явилась в общество мужчин, среди которых есть и неженатые, сидит с ними… И ладно бы молчала — осмеливается слово поперек молвить… Да еще и не одно! Стрекочет, что сорока, — и не уймешь ее!
Между прочим, Сильвестр знал, что Софья — великая мастерица вышивать. Ковер ее работы лежал в покоях покойного царя, который восхищался искусством дочери. А что касается ее «сорочьего стрекота», то ни одного слова не было ею молвлено зря — каждое изобличало глубокий, самостоятельный ум и не просто жажду знаний — ненасытимую алчность их.
Когда Сильвестр смотрел на Софью, ему чудилось, он зрит воочию одно из величайших чудес Творца: сухое семечко падает в землю и, питаемое ее соками и живительной влагой, стекаемой с небес, превращается в росток, а затем, постепенно, — в стройное яблоневое древо, покрытое зеленой листвой и нежными бело-розовыми цветами. Но, воображая царевну цветущей яблоней, Сильвестр думал не только о пробуждении ее ума, — он думал и о расцвете ее красоты…
Бывавшие при дворе и видевшие Софью иноземцы косоротились: неуклюжа, толста — поперек себя шире, шея-де не длинна… Но так ведь только гусыне нужна длинная шея! А у девицы она должна быть бела, и нежна, и гладка, и полна. Именно такой шеей, белой и душистой, обладала Софья. У них, у иноземцев, все в башке перекорежено, глаза наперекосяк поставлены, мозги набекрень. Что и говорить — ребра у Софьи на чужестранный манер не торчали, она со всех сторон была гладка и округла, словно… словно зимородок, разноцветный, сероглазый зимородок, который сидит на веточке и вертит головой, дивясь чудесам Божьего мира. Этого зимородка хотелось взять в ладони и осторожно подышать на его теплую головушку, словно на голову ребенка. Однако Сильвестр недолго заблуждался, считая Софью ребенком. А впрочем, в ней жило детское любопытство к жизни, ей все нужно было узнать, и точно так же, как основы древних языков, она захотела узнать основы древнего искусства любви.
Софья оказалась страстной, неуемной, горячей, порывистой, ненасытной. Шальная девка, а не царевна-затворница! В общем-то, это можно было предположить, увидев, с каким выражением лица она слушала излияния Эсфири в пиесе, разыгрываемой на дворцовом театре (Алексей Михайлович театральные представления зело любил, он и приохотил дворцовое общество к сей чужой забаве). Слова любви, сказанные прежде, сказанные людьми иными, чужими и чуждыми, словно бы проникали в душу Софьи — и мгновенно становились ее собственными словами и мыслями: