– Возвращаю его. – Князь Адам с поклоном передал юноше крест, ослепительно сверкнувший в прихотливом свете факелов. – А что до царского происхождения… тут возникает слишком много вопросов. Например, как мог спастись царевич Димитрий? Ведь он умер и, согласно царской грамоте, похоронен в Угличе, в Успенском соборе…
– В Угличе нет Успенского собора, – прервал его голубоглазый незнакомец. – Это только одна ложь, распространяемая Борисом, и подобным наветам несть числа. Я готов разоблачить их все, все до единого – и пред тобой, князь, и пред братом твоим, и пред королем Сигизмундом-Августом, и пред сеймом, у коего я намерен просить помощи. Но прежде… дозволь мне прежде спросить тебя…
В его ровном, исполненном достоинства голосе впервые зазвучало волнение, и Вишневецкий насторожился:
– Изволь, спрашивай.
– Скажите, князь Адам и ты, князь Константин… ежели мне удастся доказать мое царское происхождение, смогу ли я тогда… – Он нервно сглотнул и выпалил сбивающимся, почти мальчишеским голосом: – Ежели б я был московский царевич, мог бы я получить руку панны Марианны?
Апрель 1605 года, Москва
– Что там поют? – крикнул царь. – Что поют?!
Семен Годунов, сопровождавший двоюродного брата при его выезде из дворца, резко качнулся к оконцу кареты, вслушался.
Калики перехожие [19], слепец с поводырем, в два жалостных голоса вели старинное песнопение:
– Враки врут, – равнодушно сообщил Семен, оглядываясь на брата. – Обычное дело. А чего ты, государь, всполохнулся?
– Да так, почудилось, – отвел глаза Борис Федорович и откинулся на спинку сиденья. – Вели погонять.
– Не бойся, не опоздаем, – успокаивающе отозвался Семен Никитич. – Старая ведьма сказывала, будет сидеть как пришитая, ждать царя-батюшку, так что…
– Погоняй! – взвизгнул Годунов. – Кому говорено?!
Семен Никитич нахмурился, высунулся в окошко и нехотя шумнул возницам:
– А ну, прибавьте ходу, молодцы!
Борис Федорович смежил веки, хотя сейчас ему больше всего хотелось зажать руками уши. Сдавить крепко-крепко, чтобы не слышать дребезжания голосов:
Ведь за этими незамысловатыми словами старинной песни чудились Годунову совсем другие слова!
Калика слепой, от которого Борис впервые услышал эту песню, давно сгнил в земле, но прежде того допел ее, сидя на колу. Вот уж сколько лет с тех пор прошло – семь, восемь? – а голос его, дребезжащий от муки, исполненный смертных слез, иной раз нет-нет да и зазвучит в ушах Бориса. Конечно, он знал, что в погибели царевича винят его, но впервые понял, что за это его не только осуждают, но и проклинают. В ту пору, когда прошло первое ослепление злобою, подвигнувшее расправиться с неосторожным каликой, Борис вскоре успокоился. Но ненадолго. Песен больше не слышал, однако и без них было тошно. Словно змеи, поползли с польских и литовских земель слухи о том, что объявился там какой-то человек, называющий себя Димитрием. Спасшимся в Угличе царевичем Димитрием!
Весть эта произвела на Годунова то же впечатление, какое производит удар разбойничьим ножом в темноте. Пораженный, тяжко раненный человек не вполне понимает, откуда исходит опасность, и слепо машет руками, пытаясь защититься.
Если он безоружен, движения его никому не приносят вреда. Если же вооружен, то разит куда ни попадя, не разбирая ни правого, ни виноватого, и тем больше крови льется вокруг, чем опаснее и смертоноснее его оружие.
В руках у Бориса была власть, царская власть.