Никого нигде не было, что хочешь, то и делай, впадай хоть в какое детство – и я поцеловал сига в непокорную, стремительно заточенную морду, вывалянную в песке, снес рыбину и швырнул за гряду камней, в поток, где он сразу заходил, заплескался, взбивая муть и раскатывая гальку, пробовал куда-нибудь умчаться, да только выбросился на камни и долго скатывался обратно в щекочущую воду…
В эту ночь брало еще несколько крупных сигов, но удачи мне больше не было – все они оказались хитрее и сильнее меня.
Я ждал дня, чтобы перевести дух от комаров и хоть маленько поспать. Но день пришел такой парной, что палатка сделалась душегубкой. В насквозь мокрой одежде, задохнувшийся, почти в полуобмороке я отправился в лес, надеясь найти червяков и отдышаться в холодке, но как только вошел в тряпично завешенный мхами, обляпанный по стволам плесенью и лишаем, мелкоствольный, тыкучий лесишко, почувствовал такую недвижную духотищу, что сразу понял: ничего живого, кроме мокрецов, плотно залепивших мне рот и уши, здесь нет, все живое изгнано, выбито отсюда на обдув высоких хребтов. Жил, резвился и вольно дышал в обмершем лесу лишь поток – дитя вечных снегов. Не было ему ни метра пространства, где бы выпрямиться, потянуться, успокоиться. Рычащей, загнанной зверушкой метался он меж ослизлых камней, заваливался, весь почти терялся под вымытыми корнями, застревал в завалах и бурлил тут, пенился взъерошенно, катался кругами, но продирался-таки, протачивался в невесть какие щели и скакал с гряды на гряду, с камня на камень, вытягиваясь змейкой в расщелинах, в клочья рвал себя на осыпях и вывалился наконец из тайги, из-под гряды прибрежного завала, навороченного ледоходом, совсем было его удушившего, к Тунгуске.
Пьяный, с разорванной на груди белопенной рубахой – и свободы-то сотня сажен, но он и этакой волюшке рад, заурчав радостно, будто дитенок, узревший мать, он внаклон катился к Нижней Тунгуске, припадал к ее груди и тут же умиротворенно смолкал. Зимой дикий поток погрузится в оцепенелый, ледяной сон, заметет его снегом, и никто не узнает, что средь заметенного леса, под глубокими сувоями распластанно, окаменело спит он мертвецки, спит до той счастливой поры, пока не оживит его солнце, и снова он кипуче, светло, бурно отпразднует лето.
Понявши, что червей мне не раздобыть, я сломил пучку, зубами содрал с нее жесткую кожу и жевал сочный побег, прыгая с камня на камень, как вдруг, при выходе из завала, средь наносного хлама, пробитого там и сям пыреем, метлицей, трясункой и всякой разной долговязой травкой, увидел лилию, яркую-яркую, но как-то скромно и незаметно цветущую среди травы, кустов и прибрежного разнотравья.
– Саранка! Саранка! – себя не помня, заблажил я и чуть не свалился с камня в ледяной поток.
Саранками в наших местах зовут всякую лилию. Самая среди них распространенная – высокая, с кукушечно-пестрым пером сиреневого или сизого цвета, лепестками ее маслянистыми, скатанными в стружку, мы в детстве наедались до тошноты. Есть высокогорные, будто чистой, детской кровью налитые и в то же время ровно бы искусственные саранки, но это то самое искусство, которое редко случается у человека, – он непременно переложит красок, полезет с потаенным смыслом в природу и нарушит ее естество своей фальшью.
Я стал на колени, дотронулся рукою до саранки, и она дрогнула под ладонью, приникла к теплу, исходившему от человеческой руки. Красногубый цветок, в глуби граммофончика приглушенный бархатисто-белым донцем, засыпанный пыльцой изморози, нежданно теплой на взгляд, напоминал сказочно цветущий кактус из заморских стран.
– Да как же тебя занесло-то сюда, голубушка ты моя ясная? – Защипало разъеденные комарами веки – неужто такой я сентиментальный сделался? Да нет, не спал вот двое суток, гнус душит, устал…
И здесь, на первобытно-пустынном берегу реки, надо было перед кем-то оправдаться за нахлынувшую на меня нежность. Я бережно отнял лилию от луковки, чтоб на будущий год из земли снова взнялся цветок, и она насорила мне на руки белой крупки, один стебелек цветка чуть подвял, сморенно обвалился. Так же бережно я опустил саранку в пузырящийся поток, неподалеку от того места, где рыбачил, и, вынесенная из приурманной темени на свет, опущенная в снежную воду, лилия открылась, что тихая душа, освещенная яркой любовью, во всю ширь, со всем доверием, и дикий поток, показалось мне, заметно присмирел и ровно бы поголубел даже, шевеля бледные ниточки тычинок, на которых едва приметными мушками лепились три коричневых семечка.
Я перелистал потом справочники-травники и разные пособия, но нигде не отыскал подобной саранки. Встретилось в одном атласе под названием «даурская лилия» что-то похожее на нее, и я уж решил, что больше никогда такого цветка не увижу, но однажды на Юге в ухоженной клумбе засияла мне приветливо туруханская лилия – «Валлота прекрасная» было написано на табличке.