Ночью с 1 на 2 сентября к селу Коломенскому приближаются какие-то три темные фигуры. Кто они такие, в темноте ночи нельзя разобрать, да и идут они, как можно заметить, не для того, чтобы кто-нибудь их видел: пробираются сторонкой от дороги, видимо, таясь от кого-то. Вон уже во мраке виднеются ограды коломенского дворца, высится влево надворотная башня и слышно, как на шпице ее поскрипывает от ветра жестяной змей, показывающий обитателям коломенского дворца направление ветра.
Не доходя нескольких десятков сажен до ворот, неизвестные прохожие остановились и прилегли к земле, вероятно, для того чтобы прислушаться. Так они пролежали молча несколько минут.
— Кажись, ничего не слыхать, — послышался тихий шепот.
— Должно никого нету у ворот, — отвечал другой голос.
— Как нету! А часовой?
— Ну може, заснул… На Новый год, чай, поднесли ему.[3]
— Так кто ж, братцы, полезет? — спросил первый голос.
— Знамо, ты… Ты человек бывалый, ратный, под Чигирином вон бывал, турских да крымских языков добывал.
— Что ж! С Божьей помощью поползу.
— А воск у тебя? Не обронил?
— Зачем его ронять?
— Ну с Богом… Помоги, Владычица.
— А ежели что, братцы, смотри выручать.
— Знамо, за тем пришли; не забавка это, государево дело.
Одна фигура отделилась и поползла по земле. Она то и дело останавливалась, припадала ухом к земле и зорко вглядывалась вперед… Треснула какая-то щепочка.
Что это! Как будто кто сопит вблизи. Да, точно, ближе, ближе, шелестит… Ох!..
— Фу ты, нечистый! — чуть не вскрикнул тот, кто пробирался к воротам. — Еж! Ах гадина!
Еж испуганно засопел и скрылся во мраке. Вот и ворота, а часового не видать. Ползет еще ближе… А! Часовой спит, опершись на бердыш, и даже носом посвистывает. Тем лучше.
Темная фигура у самых ворот. Вот она осторожно приподнимается на ноги и торопливо прикладывает что-то белое к черным железным воротам. Должно быть, бумага. Да, бумага, это видно. Затем фигура опять припадает к земле и с быстротой уползает во мрак.
— Прилепил? Крепко?
— Крепко. Бог помог, не упадет.
— Молодец! Ну теперь давай Бог ноги. — И темные фигуры исчезли во мраке. Прошло немного времени, как у ворот что-то завозилось и зевнуло.
— Ишь, леший! Попутал-таки… вздремнул малость, — проворчал часовой, это был он.
И дворцовый страж начал шагать и позевывать.
— А все Степанидка, она поднесла. Да что ей! Дворская: от самой Родимицы в ключах ходит.
За оградой пропел петух, да так лениво, сонно, как будто бы он исполнял эту повинность неохотно или как будто и ему Степанидка поднесла. Ему отвечал другой, бодрый, свежий голос.
— Должно, третьи петухи, да, третьи… К утрею дело идет.
Он все шагал и позевывал. Но вдруг остановился.
— Кой прах! Что это белое на воротах проявилось?..
Свят-свят! Чур ему… Вот наваждение!.. Боязно и подойти… А подойти надоть, а то полусотенный увидит… Ах, прах его побери… Господи Исусе, Царь Давыд во кротости, Неопалимая Богородица!.. Ах, Степанидка! Дернуло ж тебя!
И почтенный стражник боязно приблизился к белому пятну на воротах. Но протянуть руку никак не решался.
— Ах ты, Господи, Неопалимая! А может, оно заворожено, може, на чью жисть положено, Господи! Нешто перекстясь, бердышом полыснуть?.. А ну-ка, святой Спас в Чигасах, помоги! Свят-свят!
И он хватил бердышом в ворота. Бумага свалилась на землю.
— Упала… Свят-свят… Царь Давыд во кротости…
Он поднял бумагу и со страхом вертел ее в руках.
— Кому ж я отдам ее? Полусотенному, ни в жисть! Запытает: скажет, уснул, а воры и подметнули. Ах ты, Господи! Вот напасть! Не ждал, не гадал, а въехало… А то возьму, да и порешу ее совсем, дуй ее!.. Так нет, а ежели что? Тогда не приведи Бог… Може, оно неспроста, може, подвох под меня лихой человек подвел с умыслу, а как сыщется допряма, ну и пропал.
Уже и утро на дворе, а часовой все стонет да охает, как ему быть с этой бумагой. Но, наконец, счастливая мысль озаряет его. Он вспомнил о князе Василье Васильевиче Голицыне.
— Он добрый, дюже добер, ему можно, — и часовой даже осклабился.
Он вспомнил, что на днях тоже вздремнув у ворот, он услыхал, что кто-то идет к воротам, да спросонок и крикнул: «Куда, леший, прешь!». Оказалось, что это сам князь Василий Васильевич! И он не только не рассердился, а посмеялся, похлопал часового по плечу и сказал: «Так, так, молодец! Стереги двор великих государей и всякого лешего останавливай»…
— Ему и отдам, князь Василью.
Действительно, ранним утром по дороге от Москвы показалась карета Голицына, хорошо знакомая караульному. Он заранее широко распахнул ворота, оправился, обдернул полы кафтана, поправил на голове шапку и, ощупав за пазухой предательскую бумагу, выставил вперед лезвие бердыша, чтобы отдать честь великому боярину.
Подъехав к воротам и увидав напряженную фигуру караульного и растерянное выражение его добродушного лица, Голицын улыбнулся ему из окна кареты.
— Стой, стой! Осударь, ваша милость, князь-осударь…
Он растерялся и запнулся. Кучер с удивлением остановил лошадей, а Голицын невольно рассмеялся.
— Что, милый, опять вздремнул? Опять леший…