— Худо совсем, — говорил один. — Пять недель стоим под Пайдою[17], а до проклятого этого гнезда не доберёмся.
— Воевода похвалился во что бы ни стало взять — так надо взять.
— А чрез болотное море птицей не перелетишь. Сколько снарядов погрузло, сколько силы потрачено!
— Правда, а если бы с нами был князь Андрей Михайлович Курбский?
— Иное дело: тут не о чем думать. Идёшь за ним, и он везде выведет. С ним бы давно были в Колывани[18]. А то стоим здесь столько времени понапрасну. Запасы исходят; голод не свой брат, погонит нас к Руси.
— То-то воевода и гневен, — сказал вполголоса другой.
— Да гневайся на себя! — отвечал товарищ. — Неудача всякому не по сердцу, а догадки не у каждого много.
Курбский с беспокойством слушал этот разговор, досадуя на безуспешные усилия Мстиславского. В это время подъехали Владимир и другие всадники.
— Ну, вот мы и в стане, Владимир, — сказал князь. — Бедный юноша, ты даже не знаешь, в чём тебя обвиняют, ты терпишь за любовь к Адашеву. Напомни, что говорил ты о заключении Адашева в дерптскую башню?
— Князь... я не говорил, но рыдал. Ты знаешь, чем Адашев был для нас; тебе известно, как чтило его семейство наше...
— Но в горе ты мог произнести несколько слов... а чужая клевета могла их дополнить.
— Свидетель Бог, что никому я зла не желал, никого оскорбить не хотел.
— Так, но печаль неосторожна в словах. Помнишь ли, что говорил ты над прахом Адашева?
— Что говорил я? Не помню слов моих; и мог ли я помнить себя у могилы Адашева?
— Ты сказал, что осиротело отечество, могут и это прибавить к твоему обвинению.
Владимир задумался.
— Ещё одно смущает меня, — сказал он, — грамота, которую я привёз к тебе от князя Курлятева.
— Но в тот же день ты вступил в Коломенскую десятню под знамёна Даниила Адашева. Грамота осталась у него, и при мне Даниил бросил её в огонь. О чём ты вздыхаешь, Владимир?..
— Какое-то худое предчувствие тревожит меня.
Пламя костра осветило приближающегося всадника.
Курбский узнал его и тихо сказал Владимиру:
— Не считать ли худым предчувствием встречу с воеводой Басмановым?
— Не ждали тебя, князь! — закричал Басманов. — Что тебя привело сюда? Не задумал ли помогать нам?
— В чём? — спросил Курбский. — Если винить невинного, то я не вам помощник.
— Невинного? — сказал Басманов. — Не всякий ли прав, кто служит не царю, а Адашевым?
— Не говори об Адашевых. Один уже в земле, другой в опале. Но если любить их есть преступление, то и войска, и вся Москва полна преступниками...
— От царских очей ни один преступник не утаится, — резко сказал Басманов.
— От Божьей руки ни один клеветник не скроется, — тем же тоном проговорил Курбский.
— О ком ты, князь, говоришь?
— О тех, которые тайными путями собирают на ближнего стрелы невидимые, прислушиваются к шёпоту досады и скорби; каждому слову дают противное значение, каждую речь превращают в злонамеренный умысел с тем, чтоб на гибели других основать своё счастье...
— Кто посмел снять цепи с оскорбителя царского? — вскрикнул Басманов татарскому голове, указывая на Владимира.
— Я! — сказал Курбский.
— Выше голову, юноша! — сказал Басманов Владимиру с язвительной улыбкой. — Храбрейший воевода взялся быть твоим заступником.
— Басманов, не говори так...
— Не угрожай мне, князь Андрей Михайлович, предки мои не слыхали угроз от твоих предков.
— Не считайся со мною в старейшинстве, — сказал Курбский. — Дед и отец твой призывали в молитвах святого моего прародителя князя Фёдора Ростиславича, а ты всегда стоял ниже меня в воеводах.
Воеводы сошли с коней пред раскинутым шатром князя Мстиславского, окружённым вооружёнными всадниками.
Мстиславский не мог скрыть досады при нечаянном прибытии Курбского. Он не желал иметь его свидетелем своих неудач и тем более не желал уступить ему славы взятия Вейсенштейна. Мстиславский знал, что ревельцы с боязнию ожидали приступа русских, не предвидя надёжной обороны, но не уходил от Вейсенштейна. Воины ослабевали в трудах, наряды гибли в болотах, запасы истощались, но, раздражённый неудачами, Мстиславский хотел одолеть Вейсенштейн и природу. Ему недоставало искусства и мужества Курбского. Неудивительно поэтому, что он встретил Курбского с холодностью и выслушал его с негодованием.
Владимир стоял среди суровых татар, готовых, по одному мановению военачальника, занести убийственное железо над своей невинной жертвой.
— Князь Курбский, я не ведаю, кто здесь первый воевода? — сказал Мстиславский.
— Тот, кого прошу я, — отвечал почтительно Курбский.
— Ты просишь и повелеваешь! — воскликнул Мстиславский. — Не я, но ты снял оковы с оскорбителя царского.
— В чём оскорблён государь?
— То царь и рассудит, — сказал надменно Мстиславский, — не имею времени с тобою беседовать.
Он повелел воинам наложить оковы на Владимира.
— А ты, — продолжал он, обратясь к татарскому голове, — как дерзнул преступить мои повеления, допустить снять с преступника цепи?
— Моя вина... — едва мог промолвить татарин, преклонясь пред Мстиславским.
— Посмотрю я, кто с тебя снимет цепи, — сказал Мстиславский и повелел заковать его.