Страшные дни потянулись для Мазепы, не говорим – для Карла: этому оставалась еще молодость, у которой никогда нельзя всего отнять, которую никогда и никакими победами нельзя ни победить, ни ограбить; у Карла оставалось еще целое царство где-то там, за быстрыми реками, за безлюдными степями, за синими морями да за высокими горами. А у Мазепы ничего не оставалось, кроме старости да воспоминаний да вот еще этого дорогого существа, грустное личико которого выглядывает вон из той богатой коляски, безмолвно созерцая неизмеримую, безвестную даль, расстилающуюся перед очами. Что-то с нею будет, когда его не станет на чужой стороне, да и как ему самому покинуть это сокровище, хотя бы для загробной вечной жизни?.. Бог с нею, с этой вечной жизнью без земли, без этого жаркого голубого неба, без этой степи, выжженной солнцем, без этих милых глазок, по временам с нежною грустью останавливающихся на нем, на бездольном старике, лишенном всего! Бог с нею!
«Вот и опять едем искать моей могилы в неведомой степи», – думает Мазепа при виде бледного личика Мотреньки, выглядывающего из коляски, и ему вспоминается тот день в Батурине, когда он в первый раз узнал, что Мотренька любит его. Но он не выдает ей своих мрачных мыслей, не хочет огорчать ее.
– Дитятко мое! Ясочко моя! – тихо шепчет он, подъезжая к коляске.
– Таточку мий! Любый мий! – страстно молится она, с тоскою замечая, как этот последний год и этот последний, вчерашний день состарили ее милого, ее гордость, ее славу и придали что-то мягкое, детское его вечно задумчивому лицу… И она любит его еще больше и беззаветнее, чем когда-либо любила.
А ему вдруг в безумную старую голову лезет шальной стих, который он любил повторять о себе еще пажом, когда на виду великих панов, при дворе короля Яна Казимира, он так беспутно ухаживал за всеми панями и паненками.
Он сильно пришпорил коня и поскакал вперед, мимо коляски короля, завидев вдали синюю полоску Днепра, где они должны были переправиться на тот берег, за пределы Гетманщины.
«Прощай, мое славное царство!» – колотилось у него в сердце.
Авангарды из малороссийских казаков, запорожцев и шведской конницы подскакали к берегу. Шведов поразили уменье и неустрашимость казаков, тотчас же спешившихся с коней и вместе с ними бросившихся в воду. Понукая лошадей, с криками, жартами, смехом, свистом и руганью эти степные дьяволы, держась за хвосты своих привычных ко всему четвероногих товарищей, пустились вплавь, вспенив всю поверхность реки, усеяв ее то фыркающими лошадиными мордами, то своими усатыми и чубатыми головами в косматых шапках.
Подъехали к берегу и коляски, из которых в одной лежал, страшно страдая от раны и зноя, сломленный упрямою судьбою упрямый король-варяг, а из другой выглядывало задумчивое, прелестное личико Мотреньки. Солнце клонилось к западу, хотя все еще жгло невыносимо.
Мотренька вышла из коляски и спустилась к самому берегу Днепра, припала коленями на камень, торчавший у самой воды, сбросила с головы белый фуляр, защищавший ее от солнца, и, зачерпывая пригоршнею воду, стала освежать ею и пылающее лицо, и усталую от горьких дум голову… Намоченная коса стала так тяжела, что ее нужно было расплести, чтобы выжать из нее воду, и Мотренька, усевшись на прибрежный валун и выжав косу, стала приводить в порядок свою голову.
– Ото, мабудь, мавка косу чеше, – шутили казаки с того боку Днепра, суша на солнышке свои кунтуши да чеботы.
А Мотренька, глядя, как перед нею плавно катились днепровские воды, с грустью думала: «Не течи уже им до Киева в родную землю, не воротиться им никогда назад из моря, не воротиться, как той поповне Марусе Богуславке, которая потурчилась, побусурманилась ради роскоши турецкой, ради лакомства поганого…»
И вспомнилась ей та далекая Пасха, когда Мотренька была еще маленькою, десятилетнею, а может быть и меньшею, девочкою и когда у них в Диканьке на дворе сидел седой слепой лирник и, потренькивая на бандуре, жалостливо пел про Марусю Богуславку да про «бедных невольников»… Как тогда жалко ей было этих невольников, проводивших святой день – Великдень – на далекой чужбине, в тяжелой неволе и в темной темнице! Как охотно она отдала бы тогда им свои «писанки» да «крашанки», чтоб только им легче было!.. А теперь и она, и ее тато милый – те же «бедные невольники» и так же, как и те казаки-невольники, не будут знать в чужой земле, когда в христианской земле Великдень настанет.