Народ квёлый, невыспавшийся — за долгие часы пути рассказаны все дорожные истории и анекдоты, нет сил ни говорить, ни слушать. А между тем стационар затейный. За жилыми домиками, вдоль заросшего тростником берега озера — ряды просторных птичьих вольеров, оборудованных чем-то вроде избушек на курьих ножках, сухими стволами и берёзовыми вениками с прошлогодним листом. Тут отрабатывают технологии разведения в неволе редких птиц. В основном — тетеревиных. Но есть и длинноногая дрофа, и беркуты, которые несутся здесь, как клуши, и вымирающие утки савки, плодящиеся, как песок морской в утиных палестинах. А пора-то самая дивная — ток. Гормоны кипят в алой птичьей крови. Дикуши, глухари, воротничковые рябчики, обыкновенный и кавказский тетерева… Все пляшут, распускают хвосты, топорщат перья на шее, метут крыльями землю, выписывают перед самками круги, бесстрашно шипят на незваных гостей. Не питомник — сказки русского леса.
На следующее утро, чуть забрезжил рассвет, учёная братия, помятая после бурного ужина с водкой, наскоро позавтракав, собралась в путь — начальник экспедиции хотел в один дневной прогон домчать до Балхаша. Затея не очень реальная, если взять в расчёт резвость видавшей виды «газели». Да и казахская дорожная полиция, по свидетельству бывалой шоферни, лютует на асфальте, как весенний пастбищный клещ — такой вопьётся, отдирать надо, будто вывинчиваешь саморез, с проворотом.
Я тоже был хмур, хотя за ужином выпил не так и много. Причина в другом — ночью мне снилась Марина. Проснулся, вспомнил и как будто умер. Я обидел её и не подлежу прощению — все страсти преисподней к моим услугам. Таможенный досмотр и паспортный контроль прошли быстро, в гору экспедиционного багажа никто даже не сунулся: всё-таки Академия наук — не жук чихнул. За поднявшимся шлагбаумом — Казахстан. Плоский, непаханый, безлюдный. Только тянутся вдоль трассы столбы бесконечных ЛЭП, только летит через дорогу призрачное перекати-поле, только мелькнёт раз в полчаса ватажка местных бурёнок, маленьких и лохматых. Не земля — сковорода. Но всё-таки не та, что ждёт в аду, где черти будут жарить меня десять тысяч лет, превращая мою бессмертную душу в шкварку.
Ночь. Полная луна серебряной пыльцой осыпает мир. Словно спелый цветок. Покрыты серебром тополя и липы во дворе, крыша флигеля, кирпичная ограда, замыкающая двор. Луна смотрит в окно — не отводя взгляда, как зверь, который сильнее. За окном — комната. В комнате чисто, бело. Свет настольной лампы освещает столешницу с перекидным календарём и бумагами, исписанными медицинскими каракулями. За пределами стола свет бледен. В углах комнаты — тени. Где-то густые до угольной черноты, где-то пореже. Под пологом теней — что угодно.
Двое сидят в комнате за столом. Луна. Лампа. Бледный свет их. Двое. Мужчина и женщина. На них белые халаты. Дежурный доктор и медсестра. Между ними — чужая жизнь. Комната называется «ординаторская».
— Что с ним? — говорит сестра. — Какой странный больной.
— Травма головы, — говорит доктор. — То есть голова — это помимо прочего. Весь был точно отбивная.
— Никогда не видела такого. Он разговаривает со мной, а через минуту — будто уже не со мной, а с другим человеком. Словно щелкнули переключатель.
— Ещё не так удивит, — говорит доктор. — Вы сколько у нас? Месяц? Я наблюдаю его второй год. Сам сюда определил. Я знал его прежде: большой был умник, но в остальном — нормальный человек.
— Он всё время словно бы рассказывает что-то. С кем он говорит?
— Ни с кем. То есть кажется, что сам с собой. Но дело в том, что самого себя у него нет. Дискретное сознание. Там, на дороге, когда его корёжило в машине, оно разбилось на куски — как его кости, как его жизнь. Кости срослись, сознание, увы, так и осталось — в крошку.
Доктор смотрит на бумаги в чернильных кудельках. Лампа. Стол. Тени в углах шевелятся, словно дышат. Глаз луны гаснет за толстым краем насевшего облака.
Глины — целый рюкзак. Прежде меня никогда не тянуло лепить, даже в детстве предпочитал пластилину воздушного змея, не говоря уже о городках и казаках-разбойниках, а теперь — словно слышу зов. Зов глины. В нём — изнемогающая тоска, неутолимая жажда воплощения, будто стонет голодный дух, веками вечными мечущийся в поисках тела, но всякий раз — облом. А отказаться от мучительных метаний — никак. Такова природа духа и его голода.
Глина, каменный прах, тлен великих гор… Белая, ржаво-красная, зеленовато-серая — набрал разной. Когда я развожу её в миске водой, я думаю о мёртвых. Когда леплю нелепые тела, раскатываю колбаски рук и ног, я думаю о мёртвых. Царапая зубочисткой шарик головы, прорезывая рот, глаза, формуя нос, я думаю о мёртвых. Или… Или это мёртвые сами?.. Сами думают о себе внутри моей головы? Думают о себе — мной?