– А видел его? – Услистый, не сводя с Никодимова взгляд, наклонил голову, как пёс.
– Что? – не понял Никодимов и тут же догадался, что именно.
– Впрочем, где ты его видел…
Услистый запустил руку в карман брюк – другой, не тот, где был бумажник с прищепкой, – и извлёк из него мягкий кожаный кисет на витом шнурке. Небольшой, размером с пол-очёчника.
– Дай руку, – велел он.
Никодимов покорно протянул ладонь. Распустив шнурок, Услистый выронил из кисета на подставленную ладонь Никодимова мандарин. То есть это был не мандарин, а светящийся оранжевый шарик, увесистый, словно булыжник, желанно притягивающий взгляд. Казалось, он должен обжигать, но он не был ни горяч, ни холоден – в нём словно вовсе не было температуры. И свет его, заметный даже сейчас, в солнечный день, хоть и слепил, но как-то мягко, бархатисто, лунно. Никодимов сжал ладонь и почувствовал, что шарик беззвучно проминается под его пальцами, как силикон, как плотно набитый мешочек с мукой, но стоит разжать пальцы – вновь возвращается к шарообразию. Не понимая зачем, Никодимов в руках раскатал его в яйцо, отпустил – и он вновь округлился. Не просто свет, а что-то
– Не рвётся и не режется, – сказал Услистый. – В огне не горит и в воде не мокнет. Я пробовал.
– Скажи ещё, молотком плющил.
– Не плющил. Зато в колбасу вытягивал и завязывал узлом – развязывается, когда отпустишь, и опять в шар надувается. А ночью светит так – хоть газету читай. Только в моих руках он – зелёный.
Быстро сняв с ладони Никодимова шарик, Услистый показал: тот уже и впрямь излучал зеленовато-опаловый свет. Никодимову хотелось ещё подержать диковину в руках, но Услистый спрятал чудесную вещицу в кисет, затянул шнурок и сунул кисет в карман. Опять, как некогда с кубачинским кинжалом и самолётом, Услистый сделал жест, на который Никодимову нечем было ответить. Он буднично вложил ему в руки то, что считалось легендарной выдумкой и не имело даже описаний. Прозаичность события сбивала с толку.
– Где ты его взял?
– Да есть один крендель… Из ваших, питерских.
– А у него откуда?
– Ну, это дело не моё. Может, наследство. А может, старушку зарубил и забрал.
– И что… – Никодимов не успел договорить.
– О-о-о – это такая штука… – Услистый закатил глаза. – Способствует расцвету талантов и усугублению грехов. Он, крендель этот, сладострастник был, а с Мешком света совсем дошёл до ручки: не то что козу – замочную скважину готов был долбить. Вся сила в яйца ушла.
– Он сам отдал? – Никодимова пронзила молниеносная догадка: «Кремовый художник – ну конечно! Вот бестия!»
– Почему отдал? – удивился Услистый. – Продал. Понял, что впору дух перевести, пока весь лужей на простыню не вытек. Пожался и продал. Я, знаешь ли, много денег заработал.
– Молодец… – задумчиво сказал Никодимов, примеривая к себе: имей такую штуку он, продал бы?
– Не молодец я, – Услистый мрачно отхлебнул из бокала «Матусалем», – а большой руки мерзавец. Я зло оправдываю – за это хорошие бабки дают. И никакого внутреннего разлада во мне нет. Ни малейшего. Вот такая я сволочь.
На нижнюю палубу по трапу спустилась Вика и прильнула к мужу.
– Спрятались? Давайте-ка наверх, к гостям. – При взгляде на Никодимова по ясному челу её скользнула тень. – Андрюша, а ты почему жену не взял?
Услистый усмехнулся.Никодимов разъяснил.
Наверху Услистый познакомил Никодимова с важным московским господином, имя которого Никодимов тут же забыл, потом представил каким-то дамам, затем, показав на присевшую особняком парочку – Пустового с цыпой, – шепнул на ухо: «Могучий художник будет, помяни моё слово», – и тихо, как пар, растворился. Никодимов остался в компании с усатым, наголо бритым столичным графиком и завсегдатаем разных телешоу Пульджи, беседующим с седовласым, преклонных лет мужчиной, помятое лицо которого выглядело неуловимо знакомым. Потягивая красное вино, они пытались выяснить в вежливом споре, кто главнее – Маркс или Аполлон.
– Русская революция, – вещал Пульджи, – была своего рода мистерией. Земным аналогом Страшного суда. Верблюду легче пройти через игольное ушко, нежели богатому, стяжающему благ земных, – в Царствие Небесное. И не прошли в это русское большевистское царствие, поправшее золотого тельца, ни помещики, ни фабриканты, ни кулаки – одна голь проскочила. Так скопленное добро стало для стяжателей злом. В этой мистерии есть большая правда и великая красота, которая откроется нам со временем.
– Какая же тут красота? – возражал помятый. – Одна политэкономия с кровью, как бифштекс вполсыра.
– Ещё не вышел срок, – наставлял Пульджи. – Мы ещё не поняли, что потеряли, суть историческую за вихор не ухватили. Минует время, и мы там, в большевистском царствии, золотой век узрим. Так бывает: мрачно небо, тяжело, в клубах свинцовых, а прольётся дождём, и, глядишь, заголубело.