«Мы, – говорят, – вольные люди, а идем к государю-батюшке царю Петру Алексеевичу службу ему служить – у него житье, мол, вольное, сам он простой да ласковый, вино рекой льется!» А Алексашка-то Меншиков перед ними на коне, подбоченился да ухмыляется. Подъехал ко мне, снял шапку, говорит: «Вот каких молодцов подобрал я царю-государю, взглянь, ваша милость, поважнее твоих стрельцов будут. А как обучим мы их с Петром Алексеевичем, так стрельцы-то твои, как завидят нас, сейчас же и пятки покажут». А сам все шапку в руке держит, все кланяется мне, а рожа у него, прости господи, как у аспида какого! Так все сердце во мне всколыхнулось, взял бы да и разорвал его на части, только что вот один-то был, да и то вспомнил, что придавить его, холопа посконного, нетрудно, да ведь за него Петр Алексеевич пуще чем за брата родного встанет. Говорят, они с Алексашкой и лягут вместе, едят с одной ложки, пьют из одной чарки.
Каждое слово Шакловитого поднимало и тоску и бешенство в груди Софьи.
– Нет, не могу я стерпеть этого! – заговорила она наконец в волнении. – Я ни о каком зле не помышляла, в первые годы позабыла все зло, какое испытала от мачехи: никто не может сказать, чтоб она от меня терпела. Всего было у нее вдосталь, делала, что хотела, – ну и оставила бы меня в покое, ан нет, с первого же дня начали свои козни. Что ж, мы молчали, пока можно было, а теперь молчать не приходится. Ты прав, Шакловитый, делай, что хочешь, придумывай, что хочешь, всякие хитрости – сослужи службу, подними стрельцов, спаси меня! Ведь меня спасая, ты спасаешь свою голову, ведь со мной что-нибудь, так и ты погиб! Заступиться за тебя некому – нет у тебя ни роду ни племени.
– Знаю, – отвечал Шакловитый, – надейся на меня, государыня, все сделаю, а коли стрельцов не подниму, так есть и другие способы; не пожалеть денег, найдутся добрые люди, непременно подсыпят кое-чего твоим ворогам.
Софья вздрогнула, но промолчала, будто и не слышала последних слов Шакловитого.
– Да и что ж такое, – продолжал он, все больше и больше волнуясь, – нас всячески извести хотят, а мы будем стоять себе, пальцем не шевельнем! Вон ведь нанимали же убийц на князя Василия Васильевича, вынимали же след его, – что ж, сами, значит, и научают нас, как нам действовать. Так разрешаешь, что ли, государыня?
Какой-то страх, какой-то ужас мелькнули в лице царевны.
Несколько мгновений она не могла ответить ждавшему ее слова Шакловитому. Ее бледные, дрожащие руки бессильно рвали начатое ею письмо.
Семь лет тому назад она поклялась перед Богом, поклялась перед мощами преподобного Сергия всею жизнью своею загладить прежний грех свой. Она клялась, что даже кровь лютейших врагов ее не будет пролита ею. Только эта клятва и успокоила ее, только после этой клятвы и стали исчезать страшные призраки, не дававшие ей покоя, а теперь Шакловитый требует ее прямого разрешения на убийство, на отраву! Но что ж ей делать, когда нет другого средства? Что ж ей делать, когда над ее головою, еще страшнее над головою ее бесценного друга, которого она любит теперь даже более чем когда-либо, висит неминуемая гибель?!
– Делай, как знаешь! – прошептала она, махнув рукою.
Шакловитый поклонился и вышел.
Отпустив Шакловитого, царевна принялась было снова за письмо сердечному другу Васеньке, но тотчас и оставила – она не могла писать ему в таком состоянии духа. Ей уж и так казалось, что он из-за тысячи верст глядит ей прямо в душу своим пытливым и укоризненным взором. В самые трудные минуты их общей жизни он постоянно и твердо настаивал на том, чтобы царевна не брала никакого греха на душу, чтобы она и относительно врагов своих поступала открыто и благородно.
Много усилий хитрого разума, много усилий действительной горячей любви потребовалось от Софьи, чтоб окончательно уничтожить в Василии Васильевиче страшное, тяжелое впечатление, произведенное на него участием ее в мятеже стрелецком. Она знала теперь, что если дойдет до него о новых ее замыслах, о разрешении, данном ею Шакловитому, – сердечный друг Васенька вырвет ее из своего сердца и навсегда отойдет от нее. Сильно он ее любит, а все же уйдет и никогда к ней не вернется. Так как же теперь писать ему? Как же его обманывать? Нет, рука не поднимается; надо успокоиться, надо отогнать от себя злые и страшные мысли.
После бурной жизни, вечных тревог и волнений, вечной борьбы, для которой требовались такие ужасные средства, в озлобленном и измученном сердце Софьи осталась только одна святыня – эта святыня была ее любовь к Голицыну, его образ, который являлся перед нею неизменно прекрасным, чистым, ни разу еще не запятнанным участием в кознях, которые она вела постоянно, которые неизбежно должна была вести, как ей казалось.
И вот, чтобы успокоиться, чтобы вернуться к этому письму с душою полною любви и одной мыслью о любимом человеке, она вышла из своих покоев и направилась к сестрам.