Друг царевны был уже далеко не первой молодости; в густых темных волосах его кое-где даже пробивались серебряные нити, но вся красивая, стройная фигура его дышала силой и мужеством. Приятная улыбка, веселый блеск карих глаз сразу к нему располагали. Теперь же лицо его было еще привлекательнее – оно все светилось радостью свидания с горячо любимой Софьей. Да и та тоже как будто расцвела вся при взгляде на друга.
Измученная тревожными мыслями, бессонными ночами, всем тяжким для нее временем, она даже похудела и сильно побледнела за последние дни, но теперь прежний румянец снова горел на щеках ее; в глазах, так часто сумрачных и порою злобных, светилось счастье.
Она усадила Голицына в свое любимое кресло под образами, сама придвинула к себе маленькую табуретку и несколько минут молчала, внимательно разглядывая своего гостя, стараясь высмотреть – совсем ли он здоров, не было ли у него какой-нибудь неприятности в то время, как они не виделись, хорошо ли на душе у него и рад ли он свиданию с нею, как прежде. Теперь Софья не была царевной, далеко ушедшей в книжной мудрости, не была честолюбивой заводчицей смуты – она была нежная, любящая женщина. Глядя на нее в эти минуты, легко можно было понять то горячее, страстное чувство, которое внушила она к себе Голицыну, то чувство, из-за которого он забывал все на свете, забывал жену свою, семейство, а иной раз и обязанности службы, когда по первому ее зову готов был бросить все и спешить к ней.
Но времена были не такие, чтоб долго предаваться радости. Софья очнулась, и вмиг преобразилось все лицо ее: глаза опять блестели, сверкали, но уже не любовью, а злобным, тревожным чувством…
– Васенька, – заговорила она, – каковы дела-то у нас? Петр на престоле! Мачеха правительницей! Мы все со дня на день ожидаем заточения, а то так даже и смерти!
– Ах, какие страшные слова ты говоришь, золотая моя царевна! – тихим, ласкающим голосом проговорил Голицын. – Бог милостив – до смерти еще далеко, да и до заточения тоже… Право, ты о мачехе хуже думаешь, чем она есть на самом деле, да хоть бы и была она извергом рода человеческого, все же таки, я думаю, совсем им не на руку уж очень-то теснить вас. Это вы так сгоряча переполошились.
Софья дико взглянула на Голицына. Судорожно дрогнули ее губы.
– Ты ли? Ты ли это говоришь мне?! – почти закричала она, вставая в волнении и начиная быстро ходить по комнате. – Я ждала тебя, как света небесного! Думала, будешь ты нашим помощником, за наши обиды вступишься, а ты, кажется, даже радуешься, что враги наши торжествуют. Тебе любо наше унижение, наш позор! Василий, ты ли это? Или я ослышалась – не так поняла тебя? Так повтори, скажи – я ничего не понимаю!
Голицын слабо усмехнулся.
– Не ослышалась ты, царевна, а что не поняла слов моих – так это правда. Разве можешь ты сомневаться в том, что всякая обида, тебе нанесенная, всякое зло, тебе причиненное, для меня больнее своей кровной обиды? Разве можешь ты сомневаться в том, что я почел бы себя самым счастливым человеком, если б увидел тебя на верху земных почестей, если б увидел судьбу твою подобною судьбе дочери византийского императора Аркадия, мудрой Пульхерии Августы, со славою управлявшей государством столь долгие годы. Если б от меня зависело, конечно, я, вследствие юности царевичей, провозгласил бы тебя правительницей Российского государства. Но ведь дело сделано и все свершилось так, как мы должны были давно уже ожидать. Царевич Иван – и мы хорошо это знаем, да и весь народ знает тоже, – слабоумен: быть царем не может. И батюшка твой, Алексей Михайлович, и брат твой, новопреставленный царь Федор, всегда помышляли о том, что престол российский перейдет к младшему царевичу. По законам нашим, по укоренившимся правам и обычаям русским тебе нельзя надеть Мономахову шапку – так что ж делать?.. Ты винишь как будто во всем царицу Наталью, но я покуда вины ее не вижу. Вот, другое дело, если б рассказала ты мне про какую-нибудь обиду, нанесенную тебе ею, про какую-нибудь несправедливость, тогда бы заговорил я другими словами…
– Так заговори скорей, Василий! – в нетерпении перебила его царевна. – Заговори другими словами, а этаких слов я не понимаю и слушать не хочу! Что ты толкуешь, как духовник на исповеди! Ты мне не поп, а я тебе не дочь духовная! Да к тому же, вижу я, тебе мало показалось всех тех мучений, которые я испытала и испытываю, тебе захотелось еще больше помучить меня, потому ты и говоришь так. Ну, что ж, коли хочешь, мучай, толкуй всем, что все у нас ладно да справедливо: Иван-де скудоумен, а Петр – царь настоящий, Софье же и в монастырь пора; может, этого только тебе и хочется!