Но слухи пошли и быстро набрали силу не только в Москве, но и в городах дальних и в уездах. И был среди этих слухов о чудесном спасении царевича один, который чрезвычайно меня изумил. Ведь первое время после известия о гибели Димитрия в смерти его молва обвиняла правителя, теперь та же молва приписывала спасение царевича тому же Борису Годунову, дескать, спас его и спрятал в монастыре дальнем для каких-то своих дьявольских козней. Спасение, Годунов, дальний монастырь — все было слишком верно в этом слухе. Встревоженный, я направился к Борису Годунову.
Первым делом поклялись мы друг другу, что тайну нашу общую никому не выдавали, даже и на исповеди, а уж после этого принялись думу думать, кому эти слухи выгодны и кто их распускает. Тут, конечно, Нагие первыми на ум пришли. Годунов приказал срочно доставить из ссылки Афанасия Нагого, он мог быть корнем всего. Допрашивали его тайно, только мы с Годуновым. Несмотря на опалу долгую, боярин смирения не приобрел, отвечал Годунову дерзко, от всего отнекиваясь, вот только от меня глаза отводил. Эге, подумал я.
Не добившись ничего на первом допросе, мы призвали Семена Годунова, главу Разбойного приказа. То есть Борис призвал, я-то Семена на дух не переносил — маленький, сухонький, верткий, вечно что-то вынюхивающий, вылитый хорек. Рассказали ему, не все, конечно, а только то, что ему знать дозволено, спросили совета. Семен, как человек в делах разыскных опытный, предложил Нагого в темнице не держать, а позволить ему жить какое-то время свободно в Москве, но под тесным тайным наблюдением. Через неделю Семен Годунов доложил результаты: виделся-де боярин в Москве с самыми разными людьми, тайно же и с великими предосторожностями только с Федором Романовым. Интрига стала проясняться. Вновь призвали Нагого к допросу, пуще прежнего дерзил боярин, уже и на меня смотрел с наглой усмешкою: «Тебе, князь светлый, я царевича немощного оставил, с тебя и весь спрос!» Поломали немного на дыбе, но ничего больше не добились, отправили Нагого обратно в Казань.
Не сдержался я, отправился к Федьке Романову, сказал ему строго: «Ты чего воду мутишь?!» А он не подумал возражать или хотя бы уточнить, что я имею в виду. Сразу на меня нападать принялся, что-де я в богопротивном деле участвую и нашему роду поруху чиню. Не стал я с ним спорить — разве ж Федьку переспоришь! Повернулся и в гневе вышел вон. А он мне кричит хохоча в спину: «Покайся, князь светлый! Скажи, где царевича прячешь! Увидишь, какое облегчение душе выйдет!»
Доложил я об этой встрече Борису Годунову. Нет, конечно, я и не думал каяться, что пошел на нее без совета с Годуновым, кто он такой, чтобы я перед ним речи покаянные вел, но все же чувство вины у меня было, и говорил я, быть может, несколько пристыженно. Но Годунов от рассказа моего нисколько не расстроился и даже приободрился. Высказал он весьма здравую мысль, что Нагие с Романовыми ничего точно не знают, а всеми этими слухами и прямыми наскоками пытаются нас разволновать и вынудить на действия опрометчивые и необдуманные, надеются они, что бросимся мы в тайное убежище, где царевич скрывается, чтобы перевести его в место более надежное, и так наведем их на след.
Тут и случай подвернулся мысль эту проверить. Приспело обычное время Димитрия в другой монастырь переводить, и я по привычной уже для всего двора своей традиции отправился в конце лета на богомолье. Но не к Димитрию, а совсем в другую сторону. И пробыл в нем положенные пять недель. Когда же вернулся, топтуны Семена Годунова донесли, что соглядатаи романовские сопровождали меня во всем пути и после моего отъезда из очередного монастыря вели там всякие расспросы, что я делал да с кем встречался, и проявляли непонятный интерес к молодым служкам, внимательно разглядывая каждого. Мне бы радоваться, что удалось угрозу от Димитрия отвести, а я скорбел — ведь не удалось увидеть мне Красное мое Солнышко, а когда еще свидимся, то лишь Господу ведомо.
Так получилось, что наша хитроумная затея с моим ложным — прости Господи! — истинным, не замутненным никакими другими делами богомольем уже Романовых подвигла на поступки опрометчивые и необдуманные. Раздосадованный своей неудачей, Федька Романов, всегда такой осторожный и осмотрительный, выступил открыто и на заседании Думы боярской бросил в лицо Борису Годунову обвинение, что он скрывает от бояр и от народа живого царевича Димитрия. Дело до рукоприкладства дошло, два первейших боярина, почтенные, пятидесятилетние мужи, схватились в схватке прямой, как отроки юные, к великому соблазну всей Думы. Федька, он покрепче был, Годунова на пол завалил, но это было единственное, чего он добился. За разбором драки как-то забылось, из-за чего она началась, да и не хотелось никому, как я понял, историю старую ворошить, а тут другое дело наиважнейшее приспело — приезд великого посольства польского, и страсти на время улеглись.