Самым же громким — знаменитый колокол весом около двух тысяч пудов. Отлили его специально для Ивана Великого, но в последний момент не стали поднимать на колокольню. Злые языки говорили, что не смогли. Не верьте. Коли к подножию дотащили, то уж с Божьей помощью непременно и наверх бы подняли. Засомневались же в том, выдержит ли башня звон колокола, настолько у него оказался глубокий и мощный голос. Это был великий день. Все святители и весь двор собрались на площади Ивановской на первую пробу голоса. Колокол висел во временной звоннице деревянной, двадцать четыре человека, вцепившись в веревки, начали с натугой раскачивать язык колокольный, с каждым движением все больше размах, и вот — о, диво! о, звук божественный! Душа устремилась к Господу, вслед за ней и тело бренное, особенно почему-то печень, сами собой откликнулись колокола другие, затрепетали даже предметы совсем неодушевленные, тонко задребезжала посуда во всех поставцах, заходила ходуном под ногами мостовая каменная, здания же отряхнули с себя пыль и краску старую. После этого и сочли за лучшее колокол не поднимать, звонили же в него только по праздникам великим, в дни назначенные Кремль пустел, вслед за двором царским устремлялись в поля окрестные и многие жители московские, и там, в пяти, а то и в десяти верстах от города в полной мере наслаждались голосом дивным.
Самый же величественный замысел царя Бориса так и остался, к сожалению, незавершенным. Он как подслушал мечты мои давние и решил воздвигнуть в Кремле храм величественный, точную копию храма Иерусалимского, благо, все планы у нас имелись. В народе этот храм так и называли — Новым Иерусалимом, хотя официально он именовался храмом Воскресения Господня, а еще Святая Святых. Был заложен фундамент, была выстроена точная копия Гроба Господня, для него был выткан покров священный, точная копия святой плащаницы или, как его по церквам нашим называют, убруса.
Помню, в один из дней сошлись в палате патриаршей сам патриарх Иов, царь Борис с сыном Федором, Борис Годунов и я, в углу скромно стояли два инока, как потом выяснилось, два иконописца искусных, более никого не было. Четыре протоиерея с трепетом от восторга и благоговения внесли реликвию священную, похожую издали на ветхую, сложенную в четыре раза льняную скатерть. С бережением великим плащаницу развернули, оказалась она размеров изрядных, более сажени в длину, два аршина в ширину. Они, держа плащаницу за углы, взгромоздились на лавку и подняли ее вверх перед окном. И вот — о, чудо дивное! — в лучах солнца, струившихся из окна, на ткани проступил образ Спасителя, Господа нашего Иисуса Христа. Наверно, я был единственным из всех, кто видел раньше этот образ истинный, когда-то, много лет назад, его с такой же осторожностью и благоговением явил нам с братом митрополит Макарий. Другие же, похоже, даже не знали, что на плащанице проступает не только лик, но и все тело Христово в час его смертный.
Да и лик был непривычный. Сколько раз зрили мы все образ Спаса Нерукотворного на иконах, на хоругвях воинских, на копиях плащаницы, что имеются во всех храмах русских, когда несли их во время хода крестного в вечер Страстной пятницы. Но то был образ Сына Божьего, прекрасного, милосердного и в то же время строгого, смотрящего тебе прямо в душу всевидящим оком. Сейчас же перед нами предстал лик Сына Человеческого, перенесшего муку смертную. Высокий лоб исколот венцом терновым, правый глаз разбит и заплыл, разделенная надвое борода всклокочена, косицы, в которые заплетены волнистые длинные, до плеч, волосы, растрепаны, все лицо так измождено и искажено страданием, что нельзя даже определить возраст, это может быть и тридцать три года, и все пятьдесят. То же можно сказать и о теле, переплетенном узловатыми веревками мышц.
Так стояли мы долго, молчаливые и недвижимые, лишь иноки-иконописцы тихо суетились, перенося угольками на листы бумажные божественные черты, снимая мерку точную с тела, необычайно высокого, отмечая места, куда на плащаницу попали капли крови священной, которая на покрове рукотворном обернется рубинами сверкающими.
Того покрова уж нет, во времена Смутные еретики разодрали его на куски малые ради каменьев драгоценных. Я об этом немного скорбел, копия, она и есть копия, как ее ни украшай, святости не прибавится. Но вот то, что образ нерукотворный пропал — это беда воистину великая. Я и помыслить не могу, что с ним что-нибудь нехорошее случилось, такие святыни ни в огне не горят, ни в воде не тонут, и руки еретиков, протягивающиеся к нему с мыслями нечистыми, отсохнут прежде, чем к нему прикоснутся. Но ведь чьи-то же протянулись! Верю, пройдет какое-то время, и плащаница святая вновь явит себя миру, вот только будет это в странах далеких, и придется нам, как встарь, вновь ее отвоевывать.