Ты оставил меня ходить по земле, но не моим ногам подниматься в гору.
Из города и дворца, гаваней и селений, все потянулись вверх, по велению Кирки, – даже старики из ореховой рощи.
Но не моим ногам подниматься в гору – я спустился сюда, где мы с тобой бывали не раз, и за спиной у меня – черный камень, а в руках – брошенные кем-то, белые астрагалы.
Слёзы мои высохли – я вижу: толпа доползла – черно-бурой змеёй – до изгиба скалы. Значит, Пенелопу, обряженную в чужое золото, уже положили на дно пещеры, а вино её смешали с чужими слезами и пролили на пороге.
Зачем ты оставил меня среди них?
Скоро, скоро уже Телемах пошлёт за мной своих стражников.
Телемах, которого я воспитывал как сына, – верно, объявит Ментора безумным.
Телемах, чья рука не смогла ни найти, ни сразить иных врагов, кроме женихов и возлюбленных Пенелопы, скоро начнет подыскивать себе новый корабль.
Зачем ты оставил меня на земле Эи?
Кирка велела Телемаху взломать, повинуясь обычаю, все твои короба и отнести на костер твои свитки.
Она не отпускает его руки, обещает ему очищение и возвращение снов.
Она не знает ещё, что Телемаха не исцелить никаким отваром, что, едва переменится ветер на Эе, он покинет её и отправится, вслед за отцом, на поиски лунных жриц.
Он будет плыть, и блуждать в проливах, и на берегах Огигии Калипсо избавит его память от болезни воинов и гребцов, и, обнажившись, даст ему новое имя.
А потом он оставит Калипсо и поплывет дальше, минуя поминовение, пока во дворце Алкиноя и Ареты не примет его и не утопит в своих речах Навсикая.
Возле её колен он будет сидеть день за днем, посреди толмачей и писцов услужливых, и станет слушать, раскрыв рот, как Навсикая перекладывает, с языка на язык, сказки и сплетни, когда-то привезённые ей Одиссеем.
Кирка не знает ещё, а мои оракулы знают: Телемах, как и ты, никогда не вернётся на землю Эи, как никогда не вернётся он в твои сны, Телегон.
Только к чему оракулы, если мне уже не узнать твоих снов – разве лишь когда-нибудь ты сам заглянешь в мои?
Здесь, в ореховой роще, не видно берегов и совсем не слышно моря.
Здесь так тихо, как будто Эя – не остров, и земля кажется большой, лишенной врагов и дворцов.
Когда дворец Кирки укрыл нас и увлек в глубину, мне подумалось: можно не торопить луну, помянуть Дедала, и наши свитки, слово за словом, улягутся, наконец, на своё место.
Я думал: едва завершим последний из каталогов, язык Итаки подхватит их, и они разлетятся с ветром по островам, и не одни жрицы, но старики и дети станут слушать их и толковать по вечерам, подобно тому как речь Та-Кемет рассказывает черноногим сказку о двух братьях, наречие Хатти – притчу о сыновьях гордого Аппу, а говор черноголовых Ки-Эн-Гир – предание о всё видавшем…
Мне мнилось так, но теперь я знаю: писцы и толмачи разнесут по берегам только выдумки и песни неумолчной Навсикаи, и если уж дворец Кносса, трижды превосходный, пал и не поднялся, – когда-нибудь из-за моря придет кто-то, чтобы обрушить дворец Кирки…
Придут и за мной, Телегон, и, наверное, скоро.
Вот – я вижу – взвивается дым над горой, сизым облаком кружат над ним твои голуби.
Там, меж ольховых стволов, воспламенясь, испепеляются свитки, а в пещере Пенелопу уже засыпали песком и провал завалили камнем.
Вот ты стал огнём, Телегон, и поднялся в воздух на высоту семи пальм.
И скоро придут за мной, и повяжут верёвкой, и в глухой кладовой станут кормить лепешками да водой.
Но слезы мои высохли, и мне не страшно.
Мне уже не пить вино Пенелопы, но слезы мои высохли, и я не боюсь ни руки Телемаха, ни зелья Кирки, ни тех, кто придет поглазеть на помрачение Ментора.
Спи, Телегон.
И если когда-нибудь, во сне твоём дальнем, долетит, донесётся до тебя плач Ментора – знай: он оттого, он о том, что теперь никто, ни на каком берегу, не увидит, не услышит, не прочтет каталоги Телегона.
© Валерий Хазин, 2001.