Еще в Яновке кузен научил его «правильно» умываться и «правильно» держать стакан; в Одессе Спенстеры продолжили это обучение Льва светским манерам, личной гигиене, самодисциплине. В результате они сделали из него маленького педанта. Их неустанное стремление отучить его от грубых деревенских выражений на всю жизнь придало его речи оттенок чрезмерной отделанности.
Весьма показательно, что в свои школьные годы Лев не завязал ни одной дружбы. В сущности, он за всю свою жизнь мало с кем подружился: число людей, с которыми он был на короткой ноге, можно пересчитать по пальцам. По той же причине он не был особенно привязан и к своей семье, за исключением, разве что, младшей сестры — Ольги.
«Не только в мои школьные годы, но и позднее, в годы моей юности, природа и люди занимали в моей духовной жизни гораздо меньше места, чем книги и отвлеченные идеи. Вопреки моему деревенскому происхождению, я был нечувствителен к природе. Чуткость к ней и понимание ее я приобрел гораздо позднее, когда не только детство, но и юность моя уже были позади. Долгое время я воспринимал окружающих людей, как бледные тени, скользившие на периферии моего сознания. Я вглядывался только в себя и в книги в поисках своего «Я» и своего будущего».
В школьные годы он не проявлял никакого интереса к шумной, пестрой одесской жизни; так и не научился плавать; никогда не выходил в море на лодке, никогда не рыбачил, не удил. Одесса замыкалась для него тесным кругом: школа, библиотека, несколько театров, несколько знакомых семей. Не могло быть и речи о том, чтобы он участвовал в мальчишеских уличных драках; его воинственность находила выход в более возвышенной форме интеллектуального соперничества, — он предпочитал блистать в классе.
Он был учеником, примерным во всех отношениях:
«Я вставал рано поутру, торопливо выпивал стакан чаю, совал в карман завернутый в бумагу завтрак и мчался в школу, чтобы поспеть к утренней молитве. Я никогда не опаздывал. В классе я не баловался. Я внимательно слушал и тщательно всё записывал. Дома я усердно выполнял все задания. В положенный час я отправлялся спать, чтобы наутро опять торопливо проглотить стакан чаю и бежать в школу, боясь опоздать к молитве. Из класса в класс я переходил без всяких затруднений. Встречая кого-нибудь из учителей на улице, я кланялся со всем возможным почтением».
И всё же, вопреки своему образцовому поведению, он оказался однажды втянутым в школьную эскападу, которая едва не стоила ему аттестата. Один из учителей постоянно преследовал отстающего мальчика — частично по причине его немецкого происхождения. Школьные друзья несчастной жертвы, в том числе и Лев — впрочем, не питавшей к жертве особого расположения, — сговорились проучить мучителя: когда тот собрался выходить из класса, они начали жужжать, не открывая рта. С десяток «смутьянов» были пойманы на месте преступления; Лев не попался, но был выдан соучениками (среди которых, как ни странно, был и тот, из-за которого всё и произошло). Эта занятная история получила достойное завершение, когда один из учеников обрисовал Льва Бронштейна как «архисмутьяна», сообщив, что он предлагал потребовать от дирекции увольнения упомянутого учителя.
То смешение разнородных национальных элементов, которое господствовало в школе, да и во всей Одессе, полностью стерло всякие специфически еврейские переживания, которые могли возникнуть у Льва после 1881 года, когда евреи были сильно стеснены во всех правах. Сын зажиточного землевладельца, он «принадлежал скорее к классу привилегированных, нежели к классу угнетенных». В школе с ее процентной нормой он «всегда был во главе класса и не ощущал на себе никаких ограничений». В результате, проявления национальной дискриминации — хоть они и могли быть первопричиной его общего недовольства социальным порядком, — казались Льву, как он вспоминал позднее, чем-то несущественным в сравнении с другими проявлениями социальной несправедливости.
Социальные контрасты — вот что формировало его сознание: воспоминания рисуют нам облик молодого рационалиста, стремящегося к тому, что ему представляется логически доказуемой причинностью, и испытывающего высокомерное презрение ко всему алогичному. Вот почему в юные годы его выводило из себя, буквально бесило пренебрежение к общим законам, справедливость которых он уже успел понять. «Когда мне случалось слышать, как мальчики, изучавшие в школе физику и природоведение, продолжают на переменах повторять суеверные нелепости вроде «понедельник — день тяжелый»… я испытывал глубокое негодование».