— Вот вы сказали: работа у нас не из чистых, — заговорил Шаров, — а мало ли что? Здоровье делаем для людей. Лекарство. Крайне нужно оно человеку. Молодость приносит.
Потом стали считать детей.
Всего их было тринадцать — старшему двадцать пять, младшему пять. И Ермил Фокич, загибая пальцы на руке, вел счет от старших к младшим:
— Степша, Дуньша, Федьша, Маньша, Саньша, Таньша…
Но когда Рязанцев спросил, а нельзя ли вспомнить, кто и когда родился, Шаров вместо ответа крикнул:
— Мать!
Тотчас в дверях появилось полное черноглазое лицо хозяйки.
— Не призывал бы ты меня до времени, Ермил Фокич, — сказала она. — Не управились еще покуда, неказиста при гостях-то!
Рязанцев заметил, что совсем это было не обязательно — отрывать хозяйку от дела, но Шаров пожал плечами:
— Тринадцатерых родила, всех до едина вырастила — и опять же стесняться? По какой же причине — стесняться? Покажись, мать, ты на работе, не как-нибудь… Вот, глядите, хозяйка моя, Дарья Феоктистовна.
Дарья Феоктистовна вышла из дверей, улыбнулась:
— Ну что тебе, Ермил? Ах вы, мужики, мужики! Вам хотя бы кажного третьего, а то и пятого ребятенка родить, тогда бы вы накрепко умели им счет вести. Ну что тебе? Степша, значит, первый — тридцать четвертого года. Дуньша-та, вторая, погодок, то есть с тридцать пятого. Федьша, выходит, уже снова с тридцать шестого, с декабря месяца. Маньша — про эту все в доме у нас знают, та с тридцать восьмого и опять же с декабря.
Дарья Феоктистовна говорила торопливо — ее ждало дело, — но все-таки уважительно и к мужу и к гостям. Забрызганная известкой, в ситцевой косынке, в ситцевом же, в горошинку халате, перехваченном черной тесьмой, она все-таки была очень хороша — и живыми черными глазами, и без единой морщинки лицом. Сосчитав до тринадцати, поклонилась и мигом исчезла в соседней комнате, где все еще не кончились побелка и приборка.
— Ну как? — спросил Шаров, улыбнулся.
Рязанцев не знал, к чему относится вопрос: о жене Шаров спрашивал «ну как — какова?» или о ребятишках, о детях, которым наконец произвели полный подсчет.
— Здорово! — кивнул Рязанцев. — Здорово, честное слово!
И это «здорово» относилось ко всем — и к Дарье Феоктистовне, и к ее детям, и к самому Ермилу Фокичу.
Лопарев спросил:
— Слушаются вас дети, Ермил Фокич?
Алексей Петрович и Елена Семеновна переглянулись. Шаров же ответил:
— Когда как. Вот нынче, с утра… Марал, значит, вырывается бежать на Харбэй — боковые-то ворота не успели зачинить, — а он в самый раз, марал-то, на пантовку годный. Степша, значит, увидел такое, пантачу встречу кинулся. Руками его за рога и к земле гнетет, сам по коленям ногами-то, по коленям, чтобы тот, значит, пал на землю. А у них же сила великая, у пантачей, когда они страхом объяты. Они же чуют, будто это смерть. В нем все, что есть живое, все противится. Ну вот я кричу Степше: «Ума совсем лишился! А ну бросай зверя!» А Степша-то обратно гнетет его к земле. Не слушается и гнетет. Вот-то и сын. Не слушается!
— Ну и как же? Что же дальше с пантачом?
— Обошлось. Вот оба мы со Степшей живые и непокалеченные. Я тоже навалился на пантача, скрутили мы его, а отпустить-то и в самом деле боимся. Не уйдешь от его… Отпусти голову-то, он и наденет тебя на роги… Уже Федьша да Саньша — те прибегли, по ногам связали зверя…
Степан сидел тут же, за столом, улыбался смущенно, делал вид, что разговор не о нем. Был он парнем совсем невидным — в веснушках, и неширок в плечах, и невелик ростом, и было удивительно, когда отец проговорил вдруг:
— Степша-то, он, что говорить, двухпудовку перебрасывает с правой в левую.
Елена Семеновна громко смеялась и хозяйничала за Дарью Феоктистовну, но, смеясь, все-таки сокрушалась, что хозяйки еще нет за столом.
— Управится, мы ее рядком с Николаем Ивановичем посадим! Хорошо, Ермил Фокич? — спрашивала она то и дело Шарова, будто это было очень-очень важным вопросом — рядом с кем будет сидеть Дарья Феоктистовна.
Подали огромный чугун с супом из маралятины, нежной, чуть-чуть сладковатой, — в этом доме приезд к обеду пятерых незваных гостей был делом незаметным.
Разговор о воспитании детей Шаров не считал законченным и сказал, обращаясь к Рязанцеву и Михаилу Михайловичу:
— Порядок, я считаю, такой: покуда у меня в доме живешь — живи, как весь дом. Работай, как весь дом работает. Какие есть в дому законы — соблюдай; что все пьют-едят — и ты пей-ешь. Теперь вот Степша, к примеру, женится. Учителку приглядел на центральной усадьбе. Ну что же, как знаешь! Чему от матери с отцом учился — смотри, годно ли тебе самому. Негодно — я не в обиде, живи, как сам удумал. Только я считаю — отцово-материно сгодится. По себе знаю.
Ермил Фокич не скрывал желания поговорить о жизни — у него не было и капли сомнения в том, что такой разговор вполне уместен с людьми, которых он видит впервые.
Когда он хотел привлечь внимание собеседника, то клонился к нему ближе, глаза в глаза, и Рязанцев сначала невольно подавался назад, но потом привык, и так, блистая яркой бородой, синевой глаз, большими и крепкими зубами, Ермил Фокич громко говорил ему: