А тот, сняв китель, сидит в своей зеленой летной рубашке и с таким же зеленым галстуком, который он разрешил себе чуть ослабить только за столом.
Улыбка улыбкой, а вон те ранние залысинки, появившиеся на лбу, сильно тревожат мать. Говорят, что летчики и подводники рано лысеют — верно, не от легкой жизни. Как он живет? Какая у него работа? Куда он летает, что его радует и что печалит — ничего об этом матери не известно. Как отголосок беспокойной жизни своего сына, слышит она только ежедневный грохот в вышине, грозный, могучий, будто кто-то рвет, разламывает небо. До сих пор мать никак не может привыкнуть к тому, что небо, ясное, приморское, все время над нею грохочет. Летом и зимой. Днем и ночью. И людям всего совхоза, всех отделений (которые она по старой памяти называет хуторами) приходится вечно жить под этот тревожащий гул. И хотя другие, может, к этому успели привыкнуть, считают естественным — ведь рядом полигон, к которому издалека летят чьи-то сыны на свою грозную работу, — но она, сама мать летчика, никак не может привыкнуть к громыханью, взрывам, сотрясениям. Она ведь помнит и иное небо, то небо, которое человек знал лишь по громовым раскатам, а все лето в нем только орлы да коршуны парили тихо, беззвучно. И если, бывало, забеспокоится вдруг наседка, а цыплята комочками покатятся по двору, так и знай — в небе повис орел или коршун.
— Спутники… Ракеты… А у меня еще в памяти, как мы увидели первый ероплан, — говорит мать Демида, старая костлявая женщина, к которой с обеих сторон жмутся внуки. — На панском току как раз молотили, а он летит… И молотилку остановили, крестимся да все глядим, как он медленно, потихонечку по небу пролетает.
— А теперь: сверкнул, загрохотал — и уже он там, где мороз сизый, хоть на земле в это время жарища в сорок градусов, — как будто немного хвастаясь сыном, произносит Горпищенко-чабан. — У меня, чабана, и то дух перехватывает, когда он вверх карабкается. Стоишь, смотришь, а он полез и полез куда-то прямо на седьмое небо… Растет сила, растут скорости, да только чем оно все это кончится, сынок?
— А тем, — сдерживает улыбку сын, — что летать будем еще быстрее. И дальше. И выше. Может, даже совсем без крыльев. А крылья нам останутся лишь на память, как вам брейцара. Или как морякам остались паруса на память о былых временах.
Чабан левой руки Демид, контуженный в войну и с тех пор глуховатый, хлопает глазами, что-то хочет спросить.
— А это правда, Петро, что кровь из кожи выступает, так тебя прижимает на тех скоростях? — наконец спрашивает он. — И что, бывает, и сознание теряет ваш брат?
— Со мною не случалось. Если бы случилось, то с вами бы тут чарку не пил, — сказал гость шутливо, но после этого какая-то тень промелькнула на его лице, как будто вспомнил нечто совсем не шуточное и для других непонятное. — Бывают, конечно, перегрузки, так тебя тяжестью наливает, даже в глазах темнеет, но потом… Если летчик уже влетался и хорошо чувствует самолет, ничто ему не страшно. Был, правда, у нас один курсант, намучились мы с ним: земли боялся. Ему приземляться, а он схватится за ручку и прямо сок из нее выжимает.
— Ну, и что же с ним? — спросила встревоженно Корнеева жена.
— Отчислили.
— Может, и тебя, сынок, отчислят? — невольно вырвалось у матери.
— Не те ветры дуют, чтоб отчислять, — возразил отец. — Да и чего ради? Молодой, здоровый, смекалистый… Я вот на что уже, и то порой душа взыграет: хоть бы раз! Разок бы подняться туда, где и птица никакая не бывала. А ты, старая, гордилась бы лучше сыном. Подумай: каждый день в небе!
— И каждый день… на волоске.
— Кто не рискует, тот шампанского не пьет, — вставил Корней, а молодица его, в сторонке кормившая грудью младенца, так покосилась при этом на мужа, что он даже съежился, потому — все знали — рука у Корнеихи тяжелая и не раз она вытаскивала мужа из чайной на Центральной.
Тоня пересела поближе к брату.
— Серобаба рассказывал, что когда впервые без инструктора вылетаешь, то в воздухе петь хочется. Каждый курсант, говорит, в первом полете поет, это правда?
— Кто поет, сестричка, а кто и плачет, — усмехнулся брат.
И, погасив усмешку, он опять стал серьезным, сосредоточенным. Сидит и молча смотрит сквозь тополя на чабанские герлыги; подобно алебардам, они висят рядком под крышей на белой, освещенной заходящим солнцем стене и слегка покачиваются от дуновения ветерка.
Отец над чем-то размышляет, потом говорит сокрушенно:
— Деды и прадеды пешком ходили, хоть, наверное, не один в душе сокола носил… А раз уж ты, Петро, на крыльях…