Петр взглянул в ту сторону, где сидели Патрик Гордон, Лефорт, Вейде и другие слобожане, и видел, с какой брезгливостью отставили они от себя тарелки и приказывали убрать их. Царю стало и противно, и стыдно; опустил голову.
«Даже и в забавах-то наших мы не таковы, как все люди!» — промелькнула у него мысль.
И вдруг, окинув взором обедающих, он заметил, что за столами, занятыми москвичами, никто, кроме Меншикова, даже не прикасался к поданным блюдам. Царь вспыхнул. Он понял, что здесь не брезгливость виновата: дома не так еще жрут! Московские гости не хотели ничего есть в «немчинском» доме, куда они были приглашены им, царем. Им противен даже хлеб, изготовленный руками «блудообразных немчин», а значит, и он, молодой их государь, разделяющий с немцами трапезу. Значит, те, кто стоял близко к нему, осмеливались ослушаться его?
И вновь бешеный гнев закипел в душе Петра, а мозг, уже отуманенный вином, пылал как в огне.
— Вон! — не своим голосом закричал он, указывая на придворных шутов. — Гоните их всех со двора метлами!
Вместе с его криком, подливая масла в огонь, раздался громкий хохот немецкого шута. Едва придворные уроды, перепуганные до смерти, убежали из зала, он появился пред царским столом, низко поклонился Петру, быстро перебросил из-за плеча мандолину и, взяв на ней несколько вступительных аккордов, запел по-немецки:
— Верно! — раздался голос Петра. — Сам это знаю. Живете без мести и чинов. Эй, пейте, все пейте за дурака, который всех нас умней!
XLI
Грозная вспышка
Эти слова опять-таки были обращены к столам, занятым москвичами, но царское приглашение опоздало. Гости, справедливо рассудили, что если яства, приготовленные немчинскими руками, есть противно, то заморские-то вина покупаются у того же самого Монса, а потому и брезговать ими нечего. Приняв это в соображение, они усердно подналегли на вина, забывая, что пьют на тощий желудок, и, конечно, очень скоро питие возымело свое действие.
Царь только что повернулся к Гордону:
— Давай песню, шут! — как опять завозились свои. Тут уже не счеты за место, тут выходила просто-напросто драка. Молодой горячий князь Григорий Долгорукий, спьяну припомнив, что у его отца были счеты с царским дядькой, князем Голицыным, вздумал теперь же рассчитаться, ляпнув обидные слова Голицыну, тот ответил. Слово за слово, втихомолку, под песню шута, завязалась ссора, и Долгорукий, не долго думая, забыв в ярости, где он, ударил старика Голицына. Тот крикнул «караул» и хлестко ответил обидчику. Тогда на него кинулся друг-приятель и родственник Долгорукого, князь Долгорукий Яков. У князя Бориса среди гостей тоже были друзья. Они врезались в драку, и поехало! В одно мгновение были опрокинуты столы, загремела посуда, началась свалка. Дрались ожесточенно: летели вверх шапки, куски рукавов, одежд, кулаки подымались и опускались; послышался истерический вопль какой-то немецкой фрейлейн, нечаянно подвернувшейся под русский богатырский кулак.
Петр с обнаженной шпагой кинулся в кучу, шпагой, как палкой, колотил всех, не разбирая, куда придутся его удары.
— Ага! — выкрикивал в ярости. — Стрельцы окаянные! Вот я же вас!
— Государь! Государь! — послышались испуганные крики. Остановились те, которые потрезвей, засопели, утирая разбитые лица.
Слобожане сплошною стеною окружили царя. Он стоял среди них, бледный, весь дрожа, его лицо было багровым, губы страшно искривлены судорогами, он задыхался.
Гордон и Лефорт едва успели подхватить его, иначе упал бы. С ним начался один из тех припадков, которыми он страдал еще с детства.
— Воды! — кричал Лефорт.