– А… в школу… – Она побарабанила пальцами по столу. – Нельзя ли так сделать, чтобы в школу Лизу водил кто-то другой, не вы?
– Невозможно, – ответил мой отец, – у Лизы больше никого нет.
– А бабушка?
– Нет, – сказал Адольф, чуть повысив голос.
– Понятно. – Учительница вздохнула.
Адольф встал, положил ладонь ей на голову.
– Каждый будет выполнять свой долг по отношению к Лизе. Тогда мы достигнем наилучшего результата.
И он ушел.
А она осталась в кафешке и долго переставляла чашку с места на место, наблюдая, как на грязном столе появляются все новые и новые кофейные кругляшки.
Вопреки опасениям учительницы, никто меня в школе не дразнил. И не потому, что дети у нас подобрались сплошь добрые и ангелообразные, а потому, что никто из моих одноклассников ничего толком не знал про Адольфа Гитлера. Наоборот, многие мне завидовали, поскольку мой отец работал в шоу-бизнесе.
Одна девочка в нашем классе точно знала, что в шоу-бизнесе все друг с другом знакомы, и скоро уже вся параллель, первые «а», «б» и «в», пребывала в убеждении, что Воронцовой Лизки отец дружит с Оптимусом Праймом и журналисткой Эйприл, так что мой рейтинг взлетел до небес.
Дома я нарисовала десяток портретов журналистки Эйприл и подписала как бы автографы. Я почему-то была убеждена, что одноклассники поверят, будто это – фотографии и что подписи подлинные. И, кстати, так и случилось в двух случаях. А остальные, кого я хотела облагодетельствовать, просто не поняли, в чем дело.
Я хочу сказать, что мое детство было счастливым.
Я росла в мире, где все постоянно разваливалось на какие-то неожиданные фрагменты, где не было ничего незыблемого, а постоянно изменяющиеся очертания окружающей действительности обретали все более гротескные черты. Но ребенок, если его любят, может быть счастлив даже на помойке.
Как-то раз, когда мне было почти шесть лет, мой отец возвращался с работы, где давно уже не было никакой работы, и увидел большое скопление народу. Отец не любил «массы» и обычно старался как можно быстрее миновать митингующих или демонстрирующих, но тут толпа перегородила всю улицу, и он поневоле погрузился в людское море.
В середине улицы находилось каре, составленное из скамеек, которые, очевидно, притащили из близлежащего парка. Внутри этого каре сидел на перевернутом ящике человек с некрасивым серым лицом. Он уткнулся локтями в колени, а подбородок опустил на ладонь и глядел прямо перед собой пустыми немигающими глазами.
Вокруг него, с внешней стороны каре, расхаживала толстая женщина в ярком платье. Она неприязненно смотрела на толпу.
Люди в основном тянулись, чтобы прочитать листовки, расклеенные на спинках скамеек.
Две листовки читались легко:
Остальные содержали в себе нечто вроде политической программы и были набраны мелким шрифтом. Женщина категорически запрещала срывать их.
– У нас денег нет – на всех напечатать! Вот наклеено – вы и читайте. Тут все сказано. Умно, между прочим. Исчерпывающе. Вот вы прочитайте и потом сами напечатайте.
Она говорила громким, режущим голосом и все время водила выпученными глазами поверх голов, как будто ожидала кого-то. Прессу, к примеру, или неизбежных ментов с демократизаторами, которые тотчас начнут разгонять и утеснять.
Отца притиснули к самой скамейке, и на миг он встретился взглядом с голодающим. Тот смотрел на отца с холодной ненавистью, как будто именно мой отец засадил его в эту клетку и выставил здесь напоказ.
Толстуха что-то интуитивно уловила, потому что внезапно напустилась на отца:
– Не задерживайся! Что прилип? Другим тоже надо!
Отец в сердцах сказал:
– Да прекратите же вы этот балаган!
Голодающий вздрогнул и безнадежно опустил голову. Толстуха заорала:
– Сволочь!
Послушайте, она набросилась на единственного, наверное, человека, который вообще не хотел здесь находиться и меньше всего думал об этом голодающем, его политической программе и его подруге. Мой отец просто хотел пройти по улице к трамвайной остановке, чтобы поехать домой. Но она вцепилась в его пиджак и стала визжать. Совсем близко застыло ее лицо с лоснящейся кожей, обильно смазанной потом, и вдруг ее жаркое дыхание обдало его щеку.
Мой отец довольно брезглив. Погружение в единое воздушное пространство с вопящей распаренной бабищей вдруг вышибло его из состояния привычной отрешенности. Как будто весь этот враждебный мир внезапно накинулся на него со всех сторон, и не осталось в теле ни одной клеточки, которая не страдала бы от соприкосновения с ним.
И мой отец вырвался из ее хватки и закричал:
– Дрянь! Кухарка! Пошла вон отсюда, ты!.. Посадила мужа в клетку? Выставила мужчину, как барсука в зоосаде? Дура! Плебейка! Иди помой полы на кухне!
Он надсаживался и выкрикивал одни и те же слова, которые считал самыми обидными. Он не видел, что кругом попритихли и немного расступились, а голодающий в квадрате скамеек прянул и вытянул спину. Отец видел только тьму и посреди этой тьмы – жалкую фигурку с перепуганной толстой физиономией.