— Думается, я без малейшего сожаления отдала бы все человеку, на которого я могу положиться, которого могу уважать. — Фледа расслышала, как дрогнул ее голос от усилия не обнаружить ничего, кроме того, что она желала обнаружить, и почувствовала глубокую искренность скрытого смысла ее слов, толковать которые следовало в том духе, что самое подлинное благочестие для нее — стать на колени перед собственными высокими принципами. — Лучшие из вещей в этом доме, как тебе хорошо известно, это те, которые нам с твоим отцом вместе удалось собрать, те, которые дались нам нелегким трудом, годами ожиданий и лишений. Да, — вскричала миссис Герет, подхваченная вольным потоком фантазии, — в этом доме есть вещи, ради которых мы едва не обрекли себя на голодную смерть! Они были наша религия, наша жизнь, мы сами! И теперь они — это только я… нет, не только я, еще немного вы, хвала Господу, моя милая! — продолжала она, внезапно наградив Фледу поцелуем, с очевидным намерением возвести ее в подобающий ранг. — Среди этих вещей нет ни одной, которую я бы не знала и не любила, — да, точно так же перебираешь и лелеешь в памяти счастливейшие моменты жизни. С завязанными глазами, в кромешной тьме, дайте мне провести по ним пальцем, и я тотчас отличу одну от другой. Для меня это живые существа; они знают меня, отзываются на прикосновение моей руки. Но я отдала бы их все, как это ни странно, раз уж так или иначе придется, в другие любящие руки, другой преданной душе. Для них еще есть надежда увидеть заботу, в которой они нуждаются, встретить понимание, которое выявляет их красоту. Чем препоручать их особе невежественной и вульгарной, я, право, лучше собственными руками их уничтожу! Неужели вы мне не верите, Фледа, неужели вы сами не сделали бы то же? — воззвала она к своей юной приятельнице, сверкая глазами. — Я не в силах помыслить, что здесь станет хозяйничать подобная особа — не в силах! Мне неведомо, на что она способна; наверняка учинит какое-нибудь непотребство, да хотя бы натащит в дом кучу собственных вещичек и прочих ужасов. В мире полным-полно дешевой мишуры, а в наш кошмарный век тем паче, на каждом шагу нам их пихают. Теперь станут пихать в мой дом, засорять ими мои сокровища — мои, мои и больше ничьи! Кто спасет их ради меня — я спрашиваю вас, кто? — И она снова повернулась к Фледе с желчной, вымученной улыбкой. Ее выразительное, с породистым носом, одухотворенное лицо могло бы быть лицом Дон-Кихота, вступившего в бой с ветряной мельницей. Вовлеченная в вихрь этой пылкой тирады, бедная Фледа, оробевшая, смущенная, попыталась было смешком опровергнуть всякие намеки по своему адресу — только чтобы почувствовать, как ее с новой страстью сжали в тиски и, как ей показалось, швырнули прямо в красиво очерченный удивленно открытый рот (ах, какие зубы!) бедного Оуэна, чей неповоротливый мозг от изумления вовсе заклинило. — Вы — вы, конечно, спасли бы их — и только вы, одна в целом свете, потому что вы знаете, чувствуете, как я сама, прекрасное, истинное, чистое! — Непоколебимая суровость нравственного закона и та не могла быть выражена тоном более патетическим, нежели эта ода юной особе, которая не обладала только одной из усердно проповедуемых миссис Герет добродетелей. — Вы были бы мне достойной заменой, вы пеклись бы о них как подобает, с вами Пойнтон оставался бы Пойнтоном, — строго, как приговор, возвестила она, — и, зная, что здесь вы, — да, вы, — я, кажется, могла бы наконец обрести покой и сойти в могилу! — Она упала Фледе на грудь и, прежде чем Фледа, сгорая от стыда, сумела ее от себя оторвать, залилась горючими слезами, которые невозможно было объяснить, но, вероятно, можно было понять.
Глава 4