Вероятно, все атрибуты финальной сцены были приобретены в Париже: и Этель не пожалела на это средств. В отличие от многих читателей, я лично не был удивлен тем, что в парижских трущобах ей удалось найти старуху с репутацией колдуньи, которая за щедрую плату снабдила ее настоящим змеиным ядом.
«Я могу набрать яд «правацем», — пишет она, — и вставить шприц в змеиную пасть, как только завижу ее. Мне останется лишь узнать ее местонахождение и отправиться туда в турне со «Смертью Клеопатры», которая, кажется, публике нравится: однажды она непременно придет посмотреть балет».
На этом она заканчивает, но в продолжение пишет:
«Нет, мне не нравится морфий; на какое-то время он оживляет меня, но потом я чувствую себя еще хуже: а эти ужасные сны! чаще всего мне снится, что я погребена на дне океана, под жуткой толщей вод. Несчастная я! так легко ступавшая по земле: разве требуется море, чтобы меня похоронить? Я бы предпочла склеп Жизели, откуда восставала бы и танцевала свой вечерний балет. О ужас комизма! Наверное, и у меня начинает развиваться чувство смехотворности — или, вернее, я начинаю думать, что все вокруг смехотворно: что серьезные люди должны быть обязательно нелепы».
Мало что можно добавить к тому, что уже сказано. С маниакальным упорством она подготовилась к смерти, и ее хладнокровие и спокойствие кажутся почти невероятными.
Она срывается лишь однажды:
«Прошлой ночью я видела сон, — пишет она, — как будто я была одна-оденешенька, в необозримой абсолютной пустоте; тьма была непроницаема: совершенно, абсолютно темно. Ни лучика света, ни звука. Но этот мрак был полон враждебных дуновений. Я пыталась кричать, но голос отказал мне. О, ужас испытанного там одиночества! Неужели это и есть смерть?
Я молча и без перерыва проплакала весь день. Но сейчас мне надо остановиться: хотя поплакать еще так хочется; потому что сегодня вечером я танцую в «Арлезианке» (какая ирония!) — а слезы жутко портят грим».
Она остается одна на всем свете: у нее больше нет друзей: она давно перестала общаться с людьми.
«Я угасаю, как свеча, — записывает она, — и никто не заметит. Интересно, знает ли герцог или кто-нибудь из моих близких, что Жирандола — это я, несчастная!».
Она отправляется в турне и в конце концов находит Кальяри в Вене.
В ее последних записях почти отсутствуют эмоции. Она лишь ругает неповоротливых носильщиков, которые раздавили ее шприц, и хладнокровно разрабатывает план использовать меня для приобретения нового.
Ее последние строки написаны вечером.
«Довольно-таки нелепо, — пишет она, — вести дневник до последнего момента, когда никакого завтрашнего дня уже не будет. Интересно, прочтет ли кто-нибудь этот драгоценный документ и что о нем подумает? Возможно, прочтет она, а может, вообще никто.
Вообще-то испытываешь тревогу, когда не знаешь определенно, наступит ли завтрашний день или не наступит. Может случиться так, что она не появится. Вопрос в том, притянет ли ее мое имя в программке или только отпугнет. Надеюсь и почти уверена, что она не удосужиться прочесть программку. Это так похоже на нее! И тут явлюсь я с приятным сюрпризом. Ха! Ха!»
Это ее последние слова.
Других вещей было мало; лишь саквояж, полный прекрасного нижнего белья, да пара простых черных платьев. В кармане саквояжа нашлось завещание, точнее, записка, поскольку документ не имел подписи и заверения нотариуса. В нем говорилось:
«В случае моей смерти я завещаю все, чем владею, герцогине де Морлей». Подписано просто «Жирандола», и еще две подписи членов ее труппы в качестве свидетелей.
Там же, завернутая в золотистую шелковую ткань, обнаружилась фотография Кальяри в античных одеждах, со строками Шелли на обороте:
После тщательных поисков было найдено значительное количество тысячефранковых купюр, с большим искусством зашитых в ее платья.
Венские доктора подали прошение о выдаче им трупа для анатомирования, поскольку то был несомненный случай felo de se[81]. И, право, мне тоже было бы интересно исследовать устройство мозга этого необыкновенного существа.