Наш пятиэтажный маячил вдали сквозь салатовые волны, зыбучие от ветра, плещущие в голубом пространстве. Он возвышался целый и не одинокий, подобно другим пустующим зданиям, которых мы по пути насчитали десятка два. Возле нашего фырчали тупорылые «студебеккеры». Из ребристых, крытых брезентом кузовов выгружали канцелярские двухтумбовые столы.
— Скоро приедут и остальные. Где же мы поместимся? — воскликнула огорченно мама. — Грибочек Шлихтер, верно, вырос? — без всякой связи с предыдущим вздохнула она.
Грибочек — внук старого большевика академика Шлихтера жил на нашей площадке. Забавный мальчуган, любимец обоих подъездов. Когда по воскресеньям он с дедушкой шагал в парк на прогулку, все соседи высыпали на балконы.
Лавируя между машинами, мы пробрались к парадному. Вместо Дранишниковой и Васильевой нас встретил солдат с новеньким ППШ.
— Вертай назад! — грубовато приказал он, заступив дорогу.
Стоило топать сюда с берегов Чирчика.
— То есть как? — возмутилась мама. — Мы идем в собственную квартиру. Ты кто такой?
— Я вартовий. Зажди! Xiбa ж це хата? Це штаб. Не бачиш?
Мама принялась объяснять ему скороговоркой, что никакой это не штаб, а жэковский дом, что мы жили здесь до оккупации и хотим, да и имеем право — по августовскому указу — жить в нем дальше, потому что наш отец двадцать третьего июня сорок первого года добровольно пошел в военкомат, а оттуда строем в учебный лагерь на Сырец. Через неделю его на полуторке, вооруженного пистолетом «ТТ», отправили на фронт. Там поставили в оцепление, и он пропускал только тех, кто предъявлял паспорт. Затем, оторванный от заградотряда рванувшейся в тыл толпой польских беженцев, папа вместе с двумя лейтенантами очутился в окружении и около двух месяцев выбирался из мешка. Наконец выбрался, но не с «ТТ», а с трофейным «шмайсером» и связкой противотанковых гранат. Свою часть он нагнал под Киевом, когда мы уже успели уехать.
Перед тем как залезть в полуторку, он отдал незнакомой бабе узел с одеждой и дедушкины часы. Баба Горпына долго «шукала» нас — нашла накануне отъезда. Благодарная мама хотела оставить ей шевиотовую тройку, чтобы та выменяла себе на продукты, но баба Горпына наотрез отказалась, предрекая: самим пригодится.
Действительно, пригодилось.
— Разве это не наш дом? — спросила у часового мама, наконец переведя дух. — Наш. А штаб до войны располагался на Тимофеевской. Впрочем, откуда тебе знать.
Часовой не сводил глаз с ее румяного лица.
Потом мама, сумев все-таки проникнуть в швейцарскую и усесться с нами на топчан, рассказала ему и про госпиталь, и про ужасные отметки в дневнике, и про твердое решение написать о моем дурном поведении отцу. Тут часовой особенно оживился и воскликнул:
— Цього не треба! Ах, бicoви дiти! Невже од самого Чирчика прямуєте? А я, Тищенко, у Ферганi лежав, у госпиталi. Бач, шрам на лобi?!
Как только он вымолвил эти слова, мама обратила внимание, что говорит-то он по-украински, и прослезилась:
— Хвалити бога, почули-таки рiдну мову! Аж на поpoзi рiдної хати. Два роки як на засланнi, анi тобi пiсень, анi тобi вишень.
Женщины — легкомысленные существа. Мама быстро забыла, с какой жадностью уплетала горячие баурсаки, запивая чаем из пиалы, в котором плавали плоские льдинки сала.
— Ой, як ти гарно сипеш, Оксано! — восхитился Тищенко. — Вiдпочинь, вiдпочинь. Не хвилюйся! Хат тут у нас богато!
Маму мою звали Сашенькой. Весь рядовой и младший комсостав относился к ней весьма благосклонно. Невысокого роста, чернявая, востроглазая, она умела найти общий язык с любым военным. Потараторит, потараторит и — полный порядок. Вася Хилков прямо-таки таял.
— Слухайте, дiти, рiдну мову, — патетическим шепотом вскричала мама. — Цiлуйте землю нашу, бо земля дана нам навiчно, i iншої нам не треба… — Она собирала платочком крупные сверкающие слезы. — Немае такої сили в свiтi, щоб одiбрати її.
Я, однако, не желал целовать землю, тем более что кругом у парадного было заасфальтировано. К мраморному крыльцу прикладываться глупо. А газон загораживали «студебеккеры». Но сестренка послушная. Ей все равно что целовать, лишь бы целовать. Выбежала из швейцарской, понеслась к дереву, обняла его, как куклу, и принялась крепко чмокать кору, приговаривая:
— Ты мой славный каштанчик, ты мой чудный, замечательный каштанчик!
— Вот дуреха, — оборвал ее я. — Это тополь.
Земляк Тищенко проводил нас затхлым черным ходом во двор, к коменданту.
— Ось од самого Чирчика прийшли, — представил он упрямое семейство молодому капитану. — Їх хата на останньому поверсi.
— Очень рад, что вы прямо с Чирчика, — сказал иронично капитан, не испытывая, вероятно, тех чувств, на которые рассчитывал Тищенко. — Вода там, говорят, ледяная даже летом. Чем могу служить? — вдруг заинтересованно спросил он, разглядев поподробнее маму. — Ага, вы насчет жилплощади?
— Товарищу капiтан, вони двiчи мої земляки, — не унимался Тищенко, — я у узбекiв ховався i вони у узбекiв. Потiм я з Бiлої Церкви…
— Ладно, ефрейтор, ступайте. Я разберусь, — с ударением ответил капитан, стремясь остаться наедине с нами.