Но Елена не собиралась бежать. Я опустил футляр у ног и подождал, пока Воловенко, а за ним и вся опечаленная компания спустится по лестнице на промплощадку и пройдет мимо нас. Теперь самое время объясниться, самое время. Что-то между нами произошло, но что? Там, на берегу моря, у эллинов, почти в древней Элладе, в рыбацком сарае, на сетях, и потом, во дворе у Костакиса, и после, по дороге в Степановку, мы чувствовали себя счастливыми или почти — счастливыми, несмотря ни на что. Я не сомневался, что нас многое ждет впереди, целая жизнь. Я не представлял себе, что мы можем расстаться. А сейчас? Что же произошло? Что-то, безусловно, произошло, но что и по чьей вине?
— Елена! Ты знаешь, мы вкалываем с утра до ночи.
Фраза прозвучала глупо и натянуто. Она ведь не требовала у меня отчета.
— Ты все развалял, — сказала Елена.
Ее глаза были сухи, но в голосе переливались слезы.
— Ты все развалял, тебе нельзя верить. Баба Саня права: им верят дуры. Мужикам то есть.
— Елена, — я взял ее за локоть, — Елена… Я не мужик. На какое-то время нам останутся письма.
Ах, вот оно что! Все, оказывается, несложно. Я готовлю ее к своему отъезду. Слова вылетали почти без моего участия. Почему я не говорю с ней о самом главном — о любви? Зачем же я ее соблазнял? Почему я молчу, господи? Как странно. Но я стоял перед ней молча и даже с некоторым томлением. Что со мной происходит? Я не понимал себя, как не понимали себя ни Онегин, ни Печорин, ни Вронский. Кроме прочего, я и их не понимал. Я стоял на дне карьера и судорожно искал аналогии в чувствах и поведении упомянутых персонажей, но, разумеется, не находил.
Елена отняла у меня руку, которую я взял раньше:
— Дело не в письмах.
— А в чем? В чем дело-то? Ну, выпил лишнее, ну и что? — В моем голосе появились нотки раздражения.
Если бы она упала мне на грудь, я бы ее отверг.
— Ты весь тут лишний.
— Я — лишний? Ого, я лишний. Федька Карнаух, значит, не лишний?
Она перешла в наступление, и я испугался, что сейчас потеряю ее. А я не хотел ее терять. Я хотел, чтобы она — стыдно признаться — мучилась и просила меня. Откуда у меня возникло столь нелепое желание? Я ведь искал покоя, любви, счастья. Но я вместе с тем и жаждал ее страданий, ее признаний. Из песни слова не выкинешь.
— Федька Карнаух, значит, не лишний, — повторил я вслух свой внутренний — довольно-таки омерзительный — голос.
Я оскорблял ее жестоко и несправедливо, без всяких на то оснований. Но мне с первого дня чудилось, что Карнаух ей нравится чем-то.
— Да, он здесь не лишний, — сказала с убежденностью Елена и смерила меня длинным взглядом. — И — он не сволота. Привязываться к нему не благородно. Он отличный бурмастер, и если считает, что глина есть, — она есть. Он и на глазок, по опыту способен определить. Кстати, утром я получила от него телеграмму. Он приедет, обязательно приедет, а твои обвинения еще надо проверить. Мало ли кто что сбрехнул!
Не подослал ли он ее? — мелькнула гнусная мысль. Сдрейфил, что я проболтаюсь в тресте.
— А левый договор на артезианскую? — спросил я, даже не пытаясь подавить растущее возмущение.
Не хочет мириться — не испугаюсь. Преступление не больно велико. Ну, выпил. Заморочили, и не рассчитал. Я не мог вообразить себе, что на наши отношения повлиял не вечер смычки, а моя позиция в истории с Кар-наухом. Я не мог представить себе причин, по которым Елена не одобряла моих поступков.
— А левый договор на артезианскую? — тупо твердил я, отвечая ей таким же длинным, но вдобавок принципиальным и исполненным справедливого гнева взглядом. — Это как называется?
Пусть ответит, ну-ка, пусть докажет.
— Ты ни в чем не разбираешься. Ты лишний и пустой парень.
Хитрит. В чем я не разбираюсь? Нашла идеал — Карнаух!
— У него дети, — сказала Елена. — А получает почти наравне с тобой. Он на фронте в танке горел.
— Все горели, — ответил я. — И у меня двое на руках, и мой отец через горящий мост на немецком мотоцикле шпарил. Знаешь, что было под Кенигсбергом?..
Насчет «двоих на руках» не совсем точно, хотя мать очень нуждалась в моей зарплате.
— Нет, не все горели! Ты, например, не горел, и я не хочу знать, что произошло под Кенигсбергом. Пусть твой отец горел, а ты нет, и неизвестно, чью сторону он бы принял. Может, он и сквозь пальцы бы посмотрел.
— Мой отец, мой отец! Не трогай моего отца. Мой отец был большевиком.
Я все-таки похвастался перед ней, и вышло по-детски, но достаточно подло: мол, твоя мама такая, а мой папа… Во дворе у Костакиса удержался, а сейчас нет. Нехорошо, надо перестроиться.
— Почему бы мне и не тронуть твоего отца?
Да, почему бы ей и не тронуть моего отца? Ей можно, она безотцовщина. Ее грех обижать, черт побери!
— Признайся, ты уверен, что я заступаюсь за Карнауха, потому что мы одного поля ягода.
Так и есть — обиделась. Я-то подозревал, что она заступается за него по иной причине.
— Ни в чем я не уверен, — и я с остервенением рванул рычаг «ишака», чувствуя одновременно, что на этот раз выразил абсолютную истину.