Синий китель перевернул его на сто восемьдесят градусов, добавил солидности и даже какой-то, впрочем, вполне заслуженной, правоты. А я ничего не знал ни об агрогородах, ни о генеральном пути развития селянского життя, ни о причинах завихрения у Цюрюпкина, но я понял одно: сколько у колхозников стройматериалов откачать в город надо, чтоб он — коренной степняк — собственное свое село похерить вознамерился?
— Ага, — междометие принадлежало Воловенко, — ты, Цюрюпкин, хозяин добрый. Однако удобства удобствами, но суть-то селянская, по-твоему, обязана исчезнуть али нет?
— Какая же в ем особая суть? — с иронией поинтересовался Муранов. — Сразу квалифицирую — из города ты. И ты из города, — он ткнул в меня локтем: от его тычка я еле усидел. — Приезжих обязательно в восторг ударяет — инспекторш наробраза там всяких или врачих, а то бери выше — агрономов из области. Какой воздух у вас, как здесь вольготно! Вот и вся суть. А я понимаю так: учись, трудись, культуру внедряй — что в городе, что в селе. И ты, Матвей, села не трожь, нету в ем никакой особой сути, окромя способа производства.
— Не-е-ет, тут ты хомутнул, тут ты хомутнул, Муранов, имей в виду, и все! Ты хоть и партийный, но вполне рядовой. Из окопа выглядываешь да равнение держишь. Я с облака фотографирую. Кровью чую, потому как село — это именно я. Есть в ем большая суть и большая психология. Его менять немедля по всем статьям. Иначе плохо — до невозможности — нам будет. На долгие веки. Когда кофты в Кравцово выкидывают, на фермах девок не удержишь — корова слизнула. Скоко можно удерживать?
— Скоко желаешь, — усмехнулся Муранов, — но не об том крик. Поднимать село надо, а не менять. Укрупнять его, укреплять. Правильно Петрович мыслит — оно было, есть и будет. Село — это не ты, Матвей. Русь…
— Нет, я, — упрямо перебил его Цюрюпкин, вставая со стула и даже наливаясь кровью. — Я! Русь! Русь! Русь — это не Мурманск да Воронеж, Русь — не Тамбов с Вяткой! Русь, братцы вы мои суслики, огромна и неизмерима, и никому ее не охватить. Это государство историческое, а не географическое, пусть Русь и одной Москвой дышит, одним огромным легким…
— Ври, да не завирайся, — оборвал его Муранов. — У нас Союз, а не Русь. У нас и Баку есть, и Ташкент!
— А, ладно тебе! — воскликнул Цюрюпкин. — Кабы не Русь, был бы Союз? Где бы твой Ташкент был?! Француз, германец да англичанин все бы слопал еще в интервенцию — только расчлени! Да что языком трепать! Тут высшую сферу политики и экономики разуметь положено. Дай нам кирпича, Воловенко, дай леса, цемента, шиферу, нам, степнякам, да всем. Дай! Завалим хлебом, маслом, убоиной, шерстью, зальем молоком, сметаной. Не заначивай у Степановки кирпич — дай человеку отстроиться! — И из его зрячего глаза выкатило маленькую слезку. — А там себе клепай железо до упора! Чепуха насчет кофт? Не-ет, не чепуха. Цюрюпкин — двадцатипятитысячник, все насквозь прошел. Настроение до определенности пока не выявленное. Подруливаю как-то на желдорстане к чужим мужичкам. Дальние. Пермь, Шадринск да Нытва. Свои-то правду-матку председателю разучились говорить. Ты, Муранов, правду скажешь?
— Врежу, а не скажу! — И Муранов нервно дернул рукавом с культей. — Кто ты есть, чтоб от тебя правду утаивать? Я — человек партийный.
— А ты, Дежурин?
— Я тебе ничего не скажу. У тебя Макогон троюродный.
Ого, Петрович, ну и отчубучил. Выпил, осмелел. Макогон — это да, против Макогона не попрешь. Особенно Дежурину вредно с ним сталкиваться.
— Ты на меня писал — я знаю, но Цюрюпкина и на верхотуре знают. У Цюрюпкина госпоставка важит. Так что пиши, пиши…
— Ничего я на тебя не пишу, — отрезал Дежурин. — Что часто выпимши, так факт. Человека обидишь — не сморгнешь. Матерщинник отчаянный. При бабах.
Эк его занесло! Доиграется, естествоиспытатель.
— Правильно, Петрович, — поддержал его Муранов. — Он матерщинник первостатейный.
:— Значит, я вам плохой, значит, я вам не гожусь…
— Нет — ты не плохой и ты нам годишься, но недостаток у тебя есть или нет? Не ангел ты, — веско припечатал Муранов.
— А я надеялся: Цюрюпкин — ангел, когда вас из дерьма немецкого за уши тащил. Ну, вот что…
— Не ссорьтесь, хлопцы. Мы ж беседуем, выпиваем, закусываем, — вмешался в перепалку Воловенко. — Сердитый ты, Муранов, поперек не пройди, но и в Цюрюпкина вникни. Истину он говорит: ты как мундир надел — ой-ей-ей. Пусть председатель излагает.
— Практика свидетель — правду-матку свой мужик на собрании сфинтифлюфит, потому, ежели что, я ему коня не дам, впрочем, которого и нет.
Ну и ну! Вот тебе степная грамматика, вот тебе и словарный фонд. Где тут базис, где надстройка? Откуда ж такое — сфинтифлюфит? От финтить, что ли?
— Спрашиваю мужиков — пора сеять? Ух, ныне земля как баба ядреная на перине просыпается, дыхает грудями. А соски…
— Ты не разоряйся, — прикрикнул на него Воловенко, — с сосками. Тут хозяйка, женщина.
Трезв, собака, и осадить умеет. Не то, что я. Ни шофера, ни бурмастера при Елене осадить не мог. Ну ладно, научусь.