В горницу вошла Самураиха. После моего возвращения она стала выглядеть еще привлекательней. Плотная, чистая, ловкая, она являла собой идеал простой, симпатичной, работящей женщины, о которой мечтает втайне каждый мужчина, добывающий свой хлеб тяжелым трудом. В ней не было грубости, топорности, а была обходительная мягкость и понимание, даже предугадывание. Подобные женщины нередко встречаются в пригородах. Заняты они по обыкновению на швейной фабрике, железнодорожной станции, в больнице. Носят платья и кофточки скромного фасона, неброские шали. Но губы красят. Правда, чуть-чуть, самую малость. Идут им гладкие прически, с пробором посередине. Руки у них без маникюра, ногти подстрижены аккуратно, как у девочек в школе. Ясно было, что между ней и Самураем не все ладится, что их отношения разъедает какая-то ржа, но ясно было и то, что связь между ними прочная и прервется не вдруг, не скоро, если вообще когда-нибудь прервется.
— У меня угощение готово, Александр Константинович, — сказала Самураиха, сложив руки под грудью, отчего ее родство с идеалом увеличила немаловажная черточка хозяйки дома и матери семейства.
Воловенко покашлял в кулак:
— Мечи, но не все, что есть на печи. Цюрюпкин придет. Его особо уважить требуется.
Когда Самураиха ушла, у меня вырвалось глупейшим образом:
— А вы не теряетесь, начальник.
— Ух, помалкивай, — прикрикнул Воловенко. — Ума не твоего забота. В сенях перцовку возьми, в кадушке охлаждается. Мы до еды сепаратную дернем. За дружбу с энскими народами. Тут у меня помощник все за соседние народы обижается, — объяснил он Муранову и Дежурину.
Вот те на! Балагурь с начальством, но учитывай — память у него, у начальства, цепкая. Оно и пустяковой насмешки тебе не простит. Вторично проштрафишься — уколет.
Муранов не вник в иронический смысл слов Воловенко, но на всякий пожарный хохотнул:
— Верно, верно. Обижать народы нельзя. А выпить, братцы, не грех, выпить душа жаждет. И желательно без промедления.
Дежурин поддакнул Муранову, но с достоинством. Ему, конечно, без разницы, за что пить. Не в одиночку, как сыч, и ладно. Честный он, но нелюдимый какой-то, затурканный, что ли. Через плечо матерчатую сумку таскает с толстой тетрадью. Дежурин увязался со мной в сени. Пока я вынимал бутылку из воды, пока вытирал ее тряпкой, Дежурин суетливо искал по карманам коробку спичек.
— Ты чего? — спросил я. — Чего тебе надо?
— Признался тебе Карнаух?
Я молча кивнул. Я не хотел с ним больше обсуждать поступок бурмастера. Что было, то сплыло. Сейчас все в норме.
— Ну и что теперь?
— Приедет.
Дежурин удивился:
— Неужто?
— Железно.
— Он про меня интересовался?
Я соврал, чтоб успокоить его:
— Нет.
Мы вернулись в горницу. Воловенко поболтал бутылкой и лихо вышиб пробку о каблук — а пить-то пока не из чего, — и, разрушая торжественность момента, он подал поллитровку сначала Муранову:
— Пригуби первым, ударник.
Бутылка буквально утонула в моряцком кулаке.
— Начальник, дети у тебя имеются?
Дверь растворилась, и вошла Самураиха, оберегая лицо от пышущей паром кастрюли. Сразу запахло родным домом, праздничным обедом. С минуты на минуту появится отец с вафельным полотенцем через плечо и спросит:
— Чем в Международный день трудящихся порадует нас фабрика-кухня имени нашей мамы?
Привык в студентах к фабрике-кухне, еще и после войны долго ее поминал. Яблочное желе там отпускали на третье, кипяток с леденцом — по выбору.
— Сын и дочь. Законным оформленным порядком, — ответил Воловенко. — И жена, главное, имеется.
Самураиха пристально взглянула на него, повела плечами и с нескрываемой грустью, но без оттенка обиды или зависти, сказала:
— Седой ты, Александр Константинович, нездоровый всякими болезнями, а дом твой игде? Тебе разве по степу шарить, когда бог детками одарил.
И она вышла. От меня ускользнул подтекст ее слов, я не добрался до их сути, до их скрытого значения. Но он, подтекст, безусловно, присутствовал, и не очень веселый.
— Нехай детки будут удачливы и ты вместе с ними, начальник, — произнес со слезой в голосе Муранов.
Он отмерил четверть большим пальцем — и прости-прощай.
Не булькнуло. Уровень жидкости, немного розоватой от намокшего перца, упал.
— Теперь твоя очередь, Петрович.
Дежурин сморщился, неумело помотал бутылкой. У него забулькало. Пьет, как ребенок молоко. С перерывом, с пузырями. Кадык судорожно ходит вверх-вниз, вверх-вниз. Воловенко затем протянул бутылку мне:
— Скорее, борщ простынет.
В сени бежать за кружкой неудобно. Не то чтоб брезговал или испугался бацилл. А как из горлышка добыть ее, проклятую? Времени на раздумье не оставалось — я отмерил по-мурановски половину и приложился. Стекла, любезная. Еще приложился, свое дососать. И эта порция стекла, обдирая глотку, тупой болью отдаваясь в животе. Пригладив седой чуб, Воловенко с очевидным наслаждением докончил содержимое.